prosdo.ru
добавить свой файл
  1 ... 18 19 20 21 22
ГОРЬКИЙ МЁД С ЗАБЫТОЙ ПАСЕКИ


Дорога на озеро Рица петляла среди нависаю­щих скал. Иногда казалось, они стоят сплош­ной стеной и мы на всём ходу можем влепить­ся в серый гранит. Но в последний момент машина ныряла в узкую расщелину, солнце мгновенно прята­лось за горами, а потом опять выныривало, как толь­ко выныривали из расщелины мы. Было весело и без­заботно. Рица, как сказка, читанная, но позабытая слегка, каждым новым вывертом на горной дороге напоминала о себе, приближала. Я вертела головой, пытаясь ухватить побольше этой торжествующей, ликующей красоты кавказского лета, и, наверное, поэтому не заметила тот дом.


  • Смотри, - водитель, мой давний знакомый Зосим, махнул рукой в сторону ущелья, - видишь тот дом на­верху?

Нет, не успела. Проскочили. Мне вообще трудно различать детали в горном пейзаже, кажется, всё оди­наково величественно и прекрасно. А домик?

  • Что в нём такого особенного, Зосим?

Зосим не сразу ответил. Он всегда так: подумает, взвесит. Отмолчался, сказал:

-Там старик живёт. Давидом зовут. Давно уже. Сына один растил. Такой был красавец, слушай... Убили.

Замолчал Зосим... Крутанул руль в очередную рас­щелину. Я уже не спрашивала, знала: захочет - рас­скажет. А если уж не захочет, не заставит никто.

Я была права: рассказал...

...Последний раз латал он этот сапог. Кожа ещё хо­рошая, выделанная на совесть, но сколько можно ла­тать, люди старятся, а сапогам, что же, всегда браво скрипеть и поблёскивать? Послужили, послужили они старому Давиду. Но для двора ещё сойдут, вот прихва­тит сейчас суровой ниткой голенище, прошьёт для верности задник. Правда, темновато уже становится. А Беслана всё нет. В Пицунду приехали отдыхать его армейские друзья, встреча у них сегодня. Молодое де­ло. Давид отложил в сторону сапог, аккуратно смотал оставшуюся нитку, иголку предусмотрительно вот­кнул в толстый клубок. Откинулся, прислонился спи­ной к стене летней маленькой кухни. Инжир нависал над ним пышной кроной, разлапистые его листы те­перь уж совсем не пропускали света. Было темно, душновато. К дождю?


Давид сразу и не понял, что это стук копыт. Первая мысль - начался дождь, крупные тяжёлые капли гром­ко застучали по высохшей земле. Всадник ворвался во двор на всём скаку, обдав Давида пылью, жаром, бес­покойством:

- Отец, за мной гонятся, выручай, отец!

Лица он не видел, стемнело. А вот глаза... Они требовали, умоляли, они сверкали горячечным блес­ком:

- Выручай, отец!

Давид метнулся в дом, потом к сараю, потом зачем-то схватил недошитый сапог, отбросил его в сторону, будто мешал он ему. Наконец сообразил: подставил лестницу к стене дома - полезай на чердак, скорее... Мужчина стрелой влетел в чёрный проём. Давид при­крыл дверцу, но замок вешать не стал: так меньше внимания. Убрал лестницу. Потом взял под уздцы взмыленного жеребца, отвёл в сарай. Только управил­ся - вот она, погоня. Влетели во двор трое, наперебой заговорили:

- Дед, не видел на коне... молодого?

- Мерзавца догоняем, отец.

- Куда дорога идёт?

Запыхались. Давид молча налил им по стакану вина. Пока они жадными глотками пили, стоял рядом, ждал пустых стаканов. Предложил отдохнуть.

- Какой отдых, отец? На празднике в Татарском ущелье один мерзавец человека убил. Вроде по этой дороге поскакал. Не видел?

- Я, сынки, на улице с первым петухами. Ночь уже, а я домой не заходил. Не видел.

- Ну прости, некогда нам!

Ночь в одночасье слизала их. Некоторое время стук копыт глухо ещё отдавался под инжиром, но потом он затих. Давид подставил лестницу, положил на тарелку ломоть хлеба, несколько крупных помидоров, кусок сыра, налил в кружку вина и осторожно, боясь про­лить, стал подниматься к чердачной двери.

- Спасибо, отец! Век не забуду твоей милости.

- Поешь. Сиди пока, вдруг вернутся...

Похоже, что и возвращаются. Правда, не так ско­ро, голоса на дороге то затихали, то опять разбавля­ли тишину какими-то странными протяжными звука­ми. Только возле самых ворот Давид понял, что это плач. Узнал и плачущего. Его знакомый когда-то зем­ляк, а теперь бармен в приморском кафе. Зачем он здесь, почему плачет? В темноте разглядел ещё не­сколько человек, молчаливо обступивших подводу. Разглядел и подводу. Больше ничего не хотел разгля­дывать. Он шагнул в темноту, как в пропасть, схва­тился слабеющей рукой за колесо и выдохнул одно лишь слово:


- Сынок...

- Беда, беда в твой дом пришла, принимай сына, -запричитал земляк. - Сколько лет не виделись, Давид, но беда привела меня, весть принёс тебе страшную.

На подводе лицом к звёздам лежал молодой Беслан.

- Убили твоего мальчика!

Давида бережно взяли под руки два крепких па­ренька, усадили под инжир, накапали чего-то сердеч­ного. Тёплые слёзы лились из старческих Давидовых глаз. Он плакал беззвучно, без причитаний, и от этой тишины двор наполнился какой-то особой жутью. Люди постояли в темноте, повздыхали, посокрушались, уехали. Остались два друга Беслана. Те самые, армейские:

- Встретились, радости конца не было. Зашли в ка­фе, а там один местный говорит: «Беслан, они рус­ские, им интересно будет, покажи им наш праздник скачек». Далеко, правда, но поехали. А там народу! Все в национальных костюмах, хор долгожителей, танцы. Перед скачками Беслан повёл нас коней смот­реть. Красавцы, один другого лучше. И что-то у него там с одним наездником получилось, слово за слово, мы ведь по-вашему не понимаем. Только Беслан вски­пел, бледный, как полотно, и тот тоже. Куда-то ушли. А потом говорят - у дороги парня убили. Мы туда...

Всю ночь просидели под инжиром. Беслан лежал в доме, накрытый простынёй. Друзья пообещали - не уедем, пока не похороним. Давид постелил им в лет­ней кухне, а сам сидел посередине двора, обливаясь тёплыми слезами и раскачиваясь. Вдруг вспомнил про того, на чердаке. И в ту же секунду он понял то, от чего захолонуло его старческое сердце и, каза­лось, остановилось. Это же он убил Беслана! Он, он, он!.. Ночной всадник, принесший в его дом смерть. Чёрный всадник чёрной беды. Он решительно под­нялся, резко расправил плечи, вошёл в дом. Зажёг свечу. Маленькие тени от крохотного огонька забе­гали по стенам весело, совсем не ко времени весело. Он подошёл к сыну, поцеловал его холодный лоб, по­том вытащил из-под кровати кобуру, расстегнул её. Тяжёлый металл покорно лёг в ладонь. Сейчас он войдёт, подставит лестницу к стене, поднимется... Пересёк двор. Вдруг чья-то рука из темноты схвати­ла его, выдернула оружие:


- Отец, отец, опомнись, что ты задумал, отец! - пе­ред ним стоял один из Беслановых друзей. Второй то­же оказался рядом.


  • Это грех, отец. Ты жить должен. Ради него, пони­маешь? - голос у друга задрожал, он уткнулся в грудь другого. Давид смотрел на них испуганно и жалко. Молчал.

Похоронили Беслана на взгорочке за домом, за ко­лючими кустами ежевики. Так принято здесь. И когда отплакали, отговорили поминальные тосты, попроща­лись с Давидом последние гости - армейские Беслановские друзья, он опять сел на своё привычное место под инжиром лицом к дороге. Только кого ждать те­перь, кого выглядывать на ней?

И тут опять будто взвилась в нём кровь. Там, на чердаке, без пищи - он. Давид никак не мог понять, как называть ему того человека. Ночной всадник? Че­ловек из темноты? Слово «убийца» не произносилось. Слово «гость » тем более.

- Гость, гость, - будто услышал он голос своего де­да, прожившего здесь, в горах, всю жизнь и убитого на давней войне. - Гость. Как хочешь, но в твоём доме гость, ты должен, ты обязан об этом помнить, иначе произойдёт страшное - нарушится незыблемость кав­казских законов, позор ляжет на твою голову. Вот бе­да легла, а теперь ещё и позор...

Давид смотрел на чердачную дверь, долго смотрел, а голос деда набирал силу:

  • Ты мужчина, ты горец, и в твоём доме гость. Гость, который три дня ничего не ел! Да, тебе трудно, но какому настоящему мужчине легко?

Давид поднялся по лестнице, резко открыл дверь. Лучи беззаботно гуляли по чердаку, цеплялись за ко­сяки, за пучки сена. Давид не сразу разглядел среди этого праздника жизни затравленные, испуганные глаза.

- Выходи. Насиделся, хватит.

К нему метнулась маленькая фигурка. Упала под ноги:

- Простите, простите меня, - захлёбывался в рыда­ниях голос. Тонкие руки ловили Давидовы сапоги и покрывали их истеричными поцелуями.

- Хватит. - Давид отстранился и вдруг закричал:


- Прекрати, ты мужчина или кто? Прекрати, я сказал!

Он хлопнул дверью и прокричал уже с улицы:

- Есть захочешь, выйдешь!

Только вечером пленник спустился с чердака. Да­вид увидел бледное личико. Совсем ещё мальчик, поч­ти школьник. В его чёрных волосах торчали травинки, свитер с вытянутыми локтями висел тряпкой. Давид нарезал большую миску помидоров, разогрел остав­шуюся от поминок кукурузную кашу. Парень ел жад­но, давился, но глаз не поднимал.

- Как тебя зовут?

- Беслан.

Давид вздрогнул. Тёзки! Господи, как изобрета­тельна беда и как она насмешлива.

- Рассказывай. Если, конечно, наелся.

Но Беслан ещё съел густо намазанный аджикой ло­моть хлеба, запил молоком.

- Ему мой конь не понравился, говорит, ну и кля­ча. А конь от отца у меня. Отец утонул год назад, девочку спасал на пляже. Я видел, он слегка выпил, мне бы промолчать. А у меня в глазах от злости тем­но стало. Пистолет тоже отцовский - первый раз после его смерти достал, хотел ребятам на праздни­ке показать. Не помню, как выстрелил. Ничего не помню.

- Лет-то тебе сколько?

- Семнадцать.

Беслану было двадцать три. И вдруг - опять пыль на дороге. Скорее, скорее, мальчик взлетает по лест­нице на чердак. Давид едва успел убрать лестницу.

- Здравствуй, отец. Прими мои соболезнования, - перед ним стоял милиционер. - Прости, но у меня ра­бота такая. Скажи, перед смертью сын ничего не гово­рил, может, враги у него были?

- Слушай, не приезжай больше, не рви сердце, про­шу тебя.

- Ты, отец, не думай, мы этого негодяя отыщем...

-Уходи. Прошу, уходи.

Больше никто не приходил. Беслан пару раз сходил в лес, принёс две огромные охапки дров. Давиду на зи­му. Накосил травы на взгорье. Даже корову доил. Всё он делал быстро, проворно, привыкший был к сель­скому труду. Жил он с отцом и матерью далеко отсю­да, с той стороны ущелья, в небольшом домике под во­допадом. После смерти отца мать умом тронулась, не вылезает из больницы. А у него сестрёнка, десять лет, растить её ещё и растить.


Незаметно оттаивало Давидово сердце. Особенно однажды, когда он увидел на могиле сына пышный ве­нок из розовых рододендронов. Мальчик ходил в горы...

В тот вечер он сказал Давиду:

- Завтра уйду. Сестрёнка в Сухуми, привезут завтра.

Давид посмотрел на гостя. Каким большим, муже­ственным показался он ему в ту проклятую ночь. А на деле - цыплёнок, только вылупившийся из гнезда и не знающий о жизни ничего ровным счётом. Как он будет там один, с сестрёнкой? И вдруг... Сам Давид не ожи­дал от себя этих слов:

- А ты возвращайся. Отсидись, пока не забудут, и возвращайся, а то ещё дров наломаешь, джигит. И сестрёнку привози. Будем жить, места хватит.

Мальчик светло и радостно посмотрел на Давида. Он метнулся к нему, хотел, видно обнять, но сдержал­ся, мужчина не должен обнажать своих чувств. Вывел из сарая скакуна, легко на него вскочил:

- Я вернусь. Дров пока хватит. Потом я ещё... много дров надо, зима длинная, вместе будем зимовать.

Ускакал. Давид обошёл свой двор, направился к мо­гиле сына. Привядшие уже цветы повисли слабыми го­ловками на свежем бугорке. «Вот, сынок, дела какие. Простишь ли ты меня, сынок?» И вдруг коснулась сердца Давида удивительная лёгкость. Впервые после смерти Беслана. Лёгкость эта набежала волной и от­катилась. Видимо, Беслан послал ему из иного мира своё прощение.

Мы уже приехали на Рицу, но почему-то сидели в машине. Услышанная история взволновала больше, чем это высокогорное озеро, к которому недавно так рвалась моя душа. Да и озеро оказалось совсем не праздничным и совсем не весёлым. Запустение после недавней войны, ни одного экскурсионного автобуса. Невдалеке какие-то случайные, вроде нас, люди вози­лись в карбюраторе машины, раскрыв настежь все че­тыре дверцы и врубив радио на полную мощность. По радио рассказывали о заложниках. Мы побродили и поехали обратно. Говорить не хотелось. Зосим груст­но усмехнулся:

- Вот нагнал на тебя тоску. Буду исправляться. Сей­час мы завернём на пасеку и купим хорошего мёда. Привезёшь в Москву, ему цены не будет, слушай...


И мы заехали на пасеку. Старый пасечник долго об­нимался с Зосимом и всё приговаривал: «Вот обрадо­вал, вот спасибо». Потом он угостил нас вином, потом внучка, девочка лет десяти, принесла нам по горсти тыквенных семечек, потом пасечник торжественно вручил мне банку янтарного, духовитого мёда. Налил с верхом. Пока несла банку в машину, лизнула нес­колько раз через край. Терпкий, чуть горьковатый... Вкус был каким-то особенным. Такого мёда пробовать мне не доводилось.

Мы ехали дальше и дальше. Говорить не хотелось.

- Зосим, - тихонько попросила я, - покажи мне тот дом, ну сам знаешь...

- Да я тебе его показал. И с хозяином познакомил. Прости за хитрость. Побоялся, узнаешь ты, что это Давид, будешь смотреть с жалостью. А он жалости не любит. Мужчина.

- Значит, Беслан не вернулся...

- Беслана посадили. Говорят, сам пришёл, с повин­ной. Ждёт, скоро уже освободится. А сестрёнка у Да­вида живёт, семечками нас угощала. Мананой зовут. Ну, как тебе мёд?

-Удивительный. Вроде и сладкий, а как будто с гор­чинкой.

Мёд с горчинкой. Зосим сказал, оттого с горчин­кой, что каштановый. Наверное, он прав.



МИЛЫЕ БРАНЯТСЯ - ТОЛЬКО ЛИ ТЕШАТСЯ?

Милые бранятся, только тешатся. И действи­тельно, брань бывает такая полюбовная, такая симпатичная бывает брань, что умилённое бранью сердце принимает её как должный, даже же­ланный атрибут семейной жизни.


  • Моя-то дурочка третий день как у меня живёт, - мило улыбаясь, делится новостью со знакомой пожи­лая женщина на автобусной остановке. - Поцапалась со своим-то, вот и хлопнула дверью...

  • Молодые... Притираются... - охотно поддакнула знакомая и тут же «прописала» рецепт. - Пусть спус­ку не даёт, мужики, они такие, на голову сядут, если вовремя их не приструнить.
  • Да уж, учу. Кто ей, кроме матери, подскажет?


Такие привычные разговоры. Такие привычные ре­цепты, такие привычные жизненные коллизии. Семей­ная ссора. Слово за слово, упрёк на упрёк, и - заискри­ло, закипело, забулькало. Хлопанье дверью одного, хлюпанье в платок другой. Несколько часов, реже дней, напряжения, и - «милые бранятся, только тешат­ся». Желанное примирение, поспешность извинений, и опять безоблачный небосвод над семейным гнездом, кажется, такой надёжный и такой долговременный.

Но вот опять пасмурнело. Обидные слова близко­го человека, которые, казалось, были похоронены в самой глубине нашего сердца, вдруг выясняется, не умерли. Живут и здравствуют, будоражат притих­шую память, провоцируют нас на смекалку и изобре­тательность. «Я отвечу...» «Я так скажу...» «Я припомню...» И уже перехватило дыхание от подсту­пившего к сердцу гнева. Побольше, поизощрённее, наотмашь. Гнев услужлив. Он обладает удивительной способностью нажать на какой-то одному ему изве­стный в человеке клапан, дабы выпустить на волю мутный поток площадной брани и непотребных слов. Бывает, где-то в закоулках разума мелькнёт испуган­ное: что я горожу, какой стыд, остановись! Но прис­туп гнева мгновенно прихлопнет здравую мысль и помчит нас дальше, по кочкам, по кочкам, пока, обес­силенные этой гонкой, мы не падаем в изнеможении от усталости и стыда. Потом окажется - зачем кипя­тились? Не стоит «выеденного яйца» взбесившая нас проблема, но ведь не воробей слово, вылетело уже, закружило над нашим домом. Влетело по назначе­нию в душу ближнего, мгновенно припечатавшись к ней смертельно опасной ржой.

Именно эта ржа и позволяет нам говорить о гне­ве, как о смертном грехе. Гнев бесследно не прохо­дит. Ни для того, кому предназначается, ни для то­го, в чьём сердце закипает. И если поначалу можно благодушествовать и снисходительно улыбаться над тем, как бранятся милые, то спустя время можно разводить руками и недоумевать сокрушённо: ну че­го бы им не жить? Всё есть, молодые, здоровые, а разбегаются.

Не знаю точной статистики, но не ошибусь, если скажу: многие, очень многие семьи рушатся именно из-за этого. До краёв полна чаша обид, нанесённых друг другу в запале гнева, ярости. Попрано достоин­ство, измельчены чувства, совместная жизнь становится мукой, никому не нужным истязанием. А бывает - терпят. Обороняясь от половины своим безразличием и равнодушием, ловя на стороне мимо­лётные праздники, твёрдо зная, что никогда уже не слюбится. Латают дыры в хлипкой шлюпке семейного бытия разных целей ради: ребёнок без отца, квартира неразменная, старики-родители не переживут.


Беда житейской мудрости в её деликатности. Она не блажит во всё горло о своих достоинствах, а кон­фузливо и тихонько пристраивается где-нибудь с краешку на нашем празднике жизни. Разглядеть её, услышать, да и усадить поближе под стать только очень внимательным и воспитанным людям. А вот хамство, гнев, злоба, раздражительность - это боссы. Эти прутся в президиум без приглашения, рассажива­ются там по-свойски, опорожняют бутылки с мине­ралкой и обязательно просят слова. Взобравшись на трибуну, истошным голосом учат нас жить. «А ты его... не давай спуску, да пошёл он!.. Нет, нет, не про­щай, припомни, обязательно припомни...» Напичкан­ные этим поганым товаром, мы с перекошенными зло­бой лицами идём в наш «последний и решительный бой». Ярость благородная вскипает, как волна, в на­ших жилах, мы крушим и беснуемся по принципу: бей своих, чтобы чужие боялись. Этот бой - не на жизнь, а на смерть. Победа любой ценой означает смерть лю­бой ценой того, кого побеждаешь. Грех злобного гне­ва становится смертным именно поэтому: разрушив нашу душу, он бросается рушить душу близкого. Он отшибает нам память, и мы забываем, что рядом имен­но близкий, что отдано ему столько нашей любви и на­шего внимания. Если бы кто посмел обидеть его, мы бы бросились на помощь, защитили бы, обязательно защитили. А сами... Пустая душа, в коей живёт злоба. Злобная, она не терпит никакого соседства, оттеняю­щего её убожество и пагубную сущность. Злобных лю­дей сразу видно. Их лица некрасивы. Они всегда настороже. Правильно советуют мудрые: когда гневишься, посмотри на себя в зеркало.

Но ведь всем знакомо это чувство. Все пережили его. Наше бытие так богато на поводы к гневу и разд­ражению. А сказать человеку: «Не гневись, не раздра­жайся», - только лишний раз его прогневить. Но ведь на каждую болезнь есть управа. Кашель лечат горчич­никами, радикулит - массажем, температуру сбивают мёдом и малиной. А чем же нам исцелиться от гнева?

Мы жили на одной лестничной площадке. Пожилая женщина с приветливым для всех лицом. Никогда не видела её раздражённой, не запомнила повышенного тона в разговоре. Но иногда она забегала ко мне, и я чувствовала - ищет предлог: «Можно, я позвоню, у меня что-то с телефоном? У тебя есть луковица, борщ затеяла варить, не рассчитала...» Когда однаж­ды я позавидовала её постоянному доброму располо­жению духа, она рассмеялась:


  • Нет, нет, у меня скверный характер. Но я поняла, самое главное, чего не переносит гнев - молчания. Вот он уже подкатил, уже и слова нашлись, а ты сожми гу­бы и молчи. Тебе обидное сказали, а ты не отвечай. Запрети себе. Внуши: слово вымолвишь - умрёшь. Увидишь, что гнев, посрамлённый, бежит без оглядки. Через пять минут вспоминаю, из-за чего это я?

Молчание - золото? Да, мы слышим об этом часто. Но тогда в простых и искренних словах соседки эта житейская мудрость высветилась особенно выпукло. Спустя какое-то время я прочитала о мудреце. На вопрос, о чём он жалеет и о чём не жалеет в жизни, он ответил: «Я жалею о многих своих грехах, но ни разу за долгую жизнь не пожалел о... молчании». На­до же, подумала я, как моя соседка Клавдия Ильи­нична!

Мужа её я побаивалась. Был он человеком непрос­тым, казалось, излишне прямолинейным. Не мёд, не подарок?

  • У него много достоинств. Саша очень обязатель­ный, любит порядок, дисциплину. Иногда, бывает, не угожу чем, сорвётся, а я, чтобы потом ему стыдно не было за себя, спохватываюсь, чтобы не слушать: «Ой, забыла». И... к тебе за луковицей. Возвращаюсь, он уже откипел без свидетелей. Жизнь продолжается.

От греха подальше. Убежать, спрятаться, схитрить. Все средства хороши в достижении этой цели. Быть подальше, не приближаться к греху, дабы не подвергать себя риску. А если зазевался да при­близился? Молчать. Дай обет молчания, как давали его подвижники благочестия, дабы стяжать мирен дух. Десять минут такого «подвига» - смехотворная цена за достойную семейную жизнь. Сегодня десять минут, завтра пятнадцать, послезавтра столько же -и вот уже целый месяц без обид и гнева, без испор­ченного настроения, без подскочившего давления, без слёз и истерик. Трудно бывает смолчать, порой просто невыносимо. Неопровержимые аргументы зудят на кончике языка, кажется, произнеси я их, и они повергнут в смущение моего такого же разгоря­чённого и красного от гнева оппонента. Обман! У оп­понента свои неопровержимые аргументы, и у него они тоже на кончике языка. Ничем не завершится постыдная распря, ничем, кроме ещё большей злобы и негодования. Мудрая Клавдия Ильинична не позво­ляла мужу выплеснуть на неё свои аргументы не по­тому, что правды боялась, а потому, что оберегала мужа от собственного его стыда за сказанное. Завид­ная предусмотрительность!


Вот уже несколько лет, как Клавдия Ильинична пе­реехала в другой район. Мы давно не виделись с ней, но я всегда помню её гладко зачёсанные назад волосы, вечную спутницу-улыбку, доброжелательные, мудрые глаза. Недавно прослышала: у Клавдии Ильиничны ЧП. Сын, двадцатитрёхлетний студент, возвращался поздно вечером домой, на него напали четверо парней, сняли дублёнку, отобрали деньги. Надо позвонить, посочувствовать.

- Да что ты, какое сочувствие! - в трубке привычно зазвучал приветливый голос. - Это ли не радость? Ну, подумай сама. Ведь это не мой сын отнял деньги, а у моего отняли. Мой-то с концерта возвращался, Чайковского ходил слушать...

Да, мудрость многого стоит. Она стоит дорогих дублёнок и новеньких хрустящих баксов, она стоит серьёзной бреши в семейном бюджете, ей вообще нет цены. Некоторые люди занимаются аутотренингом. Они приучают себя, проснувшись утром, подумать раньше других мыслей: готов ко всему. Вот так - готов ко всему. И в ванную чистить зубы, на кухню жарить яичницу, к телефону отвечать на звонки. И на улицу -на работу. Постоянная готовность принять все пре­вратности судьбы - похвальная готовность. Но она воспитывает борца. Борца за права и завоевания. Бор­ца с кем? С нами. С кем окажется в одном троллейбу­се, в одной очереди, в одном кабинете, в одном цехе, в одной аудитории.

Недаром столько лет слова «бороться», «борьба», «борец», «борцы» были очень популярными. На все лады мы склоняли их и в самых разных контекстах использовали. А может, агрессия наша чрезмерная, готовность обрушиться на ближнего, испепелить его злобой и гневом произросла из того самого зёрнышка, брошенного в почву много лет назад? Мы приучили се­бя к агрессии. Нам же теперь, себя и отучать. Если хо­тим жить по совести, по заповедям, по-божески жить, боясь греха и обиды ближнего. Конечно, мне могут возразить. Что же теперь, подставляться? Заискивать перед хамом, заглядывать в глаза обидчику, проги­баться в реверансе перед врагом?

Был такой замечательный церковный деятель, бого­слов, современник Пушкина, святитель Филарет (Дроз­дов), митрополит Московский. Сказал он в своё время такие слова: «Люби врагов своих, сокрушай врагов Оте­чества и гнушайся врагами Божиими». Думается, нам полезно в них вдуматься. Люби врагов своих. Другими словами, не гневись на них, опусти перед ними свою планку нравственного совершенства. Ведь это сейчас, сию минуту враг уничтожает тебя гневными словами. А вчера, год назад ты также уничтожал ближнего. Пусть не его, другого, беззащитного, растерянного. Считай, что сегодня оплачены, наконец, твои счета.


Помню, когда я покаялась батюшке, что нет сил терпеть обидчика, молчу, а всё кипит, душа во гневе, он устало на меня посмотрел:

- Хорошо, что молчишь. Продолжай молчать. А в душе... Пусть никто об этом не знает.

Я благодарна ему, что не стал он подталкивать ме­ня к любви. Полюби врага, врагов любить надо... Да я сама знаю, что надо, но не полюбила вот ещё, немощь моя духовная не позволяет мне подняться на сверкаю­щую вершину совершенства.

Сокрушай врагов Отечества - второй постулат свя­тителя Филарета. Вот здесь-то и вспомним гнев пра­ведный. Тот самый, что ставим мы в один ряд со свя­тым чувством любви к Родине. Праведный гнев по сути своей и есть любовь. Но любовь действенная, вос­стающая против того, кто грозит Отечеству. Приме­ров такой любви несть числа в нашей истории. Сейчас нет-нет, да и проклюнется голосок доморощенного философа-прокурора: «Как так, Сергий Радонежский к миру призывал, а Ослябю с Пересветом на поле бра­ни отправил, умирать. Не по-христиански это, не по-православному». По-христиански. По-православно­му. Потому что умирать за Родину всегда было делом, достойным православного человека. Пойти первым в праведный бой, благословясь и перекрестившись, это мученические, желанные венцы.

Вот какие интересные слова сказал один историк-богослов: «В славянском языке нет слова, соответ­ствующего западноевропейскому слову «патриот». Но это не потому, что мы не любим Родину, а потому, что любить Родину для нас так же естественно, как и дышать. Ведь нет же у нас слова, обозначающего чело­века, любящего свою мать. Потому что в какой мере человек перестаёт любить мать, в той мере он пере­стаёт быть человеком».

А вот и третий постулат: «Гнушайся врагов Божиих». Как понять это? Видимо, праведный гнев, с кото­рым ты готов обрушиться на врага Божиего, не в сло­вах заключается, не в обличении, не в негодовании, а в том, чтобы отвернуть от него своё лицо, презреть внутренне. Подвижники-христиане так и делали. А ночами, когда враги Божии почивали, молились о них, как о заблудших. И Господь уж сам определял их участь. Наше время до чего лукаво. Любимое не­когда слово «борьба» легко заменили мы на популяр­ное нынче «терпимость». Терпимость к своим вра­гам - да. Но терпимость к Божиим... Слово-то больно уязвимое. В русском языке, великом, могучем и прав­дивом, оно имеет один, определённый смысл и упот­ребляется в определённом контексте.


Гнев - смертный грех. Именно наш гнев, который лег­ко и привычно выплескивается из наших душ, и из кото­рого легко и привычно лепим мы свои грязные, липкие снежки слов и швыряем ими в ближнего. Такой гнев ох, как опасен. И для того, в кого швыряем, и для нас самих, оттачивающих свою меткость самым недостойным обра­зом. А теряем, сколько теряем... Способность понимать, способность сострадать, способность любить и жалеть.

Пожалеть человека - простить ему его несдержан­ность и гнев. Пожалеть человека - снисходительно улыбнуться на его желание кольнуть побольнее. За­землить на себя, оставить в себе его невоспитанность и непривычку быть добрым. Окупится, окупится сто­рицей такая душевная щедрость. Законы бытия не­укоснительны. Они обязательно сработают в нашу пользу, они обязательно подтвердят житейскую муд­рость - быть добрым полезно, умно, выгодно. И опро­вергнуть мудрость другую, которую сами мы впустили в наши головы, оправдывая смертный грех злобного гнева. Милые бранятся - только тешатся. Если бра­нятся, то уже не милые. Любовь не терпит брани, как не терпит неискренности чувств. Тешиться бранью мо­жет только очень злобный, нездоровый человек. Че­ловек с перевёрнутой шкалой ценностей, с напряжён­ным взглядом и очень некрасивым лицом.





<< предыдущая страница   следующая страница >>