prosdo.ru 1 2 ... 35 36
Том Вулф

Новая журналистика и Антология новой журналистики


ПРЕДИСЛОВИЕ


Во времена, когда художественная проза сдалась на милость победителю — репортажу, вы встали на защиту жизненно важной традиции…

Первые шестнадцать слов из приветствия Солу Беллоу 

[1] на церемонии присуждения ему в Йельском университете степени почетного доктора литературы.

Июнь 1972 года

Когда Э. У. Джонсон впервые подкинул мне мыслишку совместно создать антологию новой журналистики, фантазия нас обоих не шла дальше того, чтобы объединить десяток-другой образчиков этого жанра под одной обложкой, снабдив их пяти-шести страничным предисловием, только и всего. Наверняка получился бы неплохой учебник. И вот как-то вечером решил я набросать эти пять-шесть страничек — но скоро почувствовал, что в двух словах здесь ничего не скажешь и впереди меня ждет долгая дорога.

А и правда, что же именно — какие такие хитрости — делает новую журналистику «захватывающей» и «берущей за душу», как хороший роман или рассказ и даже еще сильнее? В конце концов я совершил два открытия, которые, по-моему, заинтересуют всякого пишущего. Первое: есть четыре основных приема, все реалистические, которые эмоционально окрашивают любую настоящую литературу — будь то художественная или нехудожественная проза, нон-фикшн. Второе: реализм — это не просто особый литературный метод или позиция. Наступление по всему фронту реализма в английской литературе XVIII века подобно наступлению электричества в технике и промышленности. В итоге значение искусства неизмеримо выросло. И каждый автор — будь то писатель или журналист, — который оттачивает свое перо, не прибегая к общепринятым приемам реализма, подобен инженеру, который силится усовершенствовать некую машину без помощи электричества. Сравнение отнюдь не хромает, потому что в литературе все основано на элементарных приемах письма.

Положа руку на сердце, я совсем не жду, что кто-то из когорты нынешних беллетристов примет мои слова во внимание. Сам подозреваю, что насочинял невесть что. Современная изящная словесность, завывая и причитая, крутится-вертится на бегониевом листике, который я называю неомифологизмом. (Я проанализировал его в приложении.) Признаюсь, деградация современного писательства сильно облегчает мою задачу — показать, что лучшей литературой сегодняшней Америки стала нехудожественная проза, в форме, которую, хотя и не слишком оригинально, называют новой журналистикой.


Том Вулф


Часть первая



Том Вулф
Новая журналистика



1. «Гвоздь номера» и его творцы


Сомневаюсь, что профи, которых я буду расхваливать в этой книге, пришли в свои редакции с намерениями создать новую журналистику, или улучшенную журналистику, или даже слегка поднять планку. Не мечтали они, что их газетно-журнальная писанина разрушительным смерчем пронесется над миром большой литературы… посеет панику, низвергнет с трона роман как жанр номер один и на полвека задаст новое направление всей американской литературе… Тем не менее именно так и произошло. Беллоу, Барт, Апдайк — и даже лучший из всех, Филип Рот, — эти романисты роются в литературных кладовых, но так ничего не находят и совсем теряют голову от происходящего вокруг. Черт побери, Сол, гунны наступают!..

Бог свидетель: когда я впервые устроился работать в газету, у меня в голове не было никаких новых идей, тем более литературных. Меня страстно, неодолимо влекло нечто совершенно другое. В своих мечтах я видел Чикаго 1928 года… Подвыпившие репортеры стоят у входа в «Ньюс» и всматриваются в реку Чикаго у самого ее истока… В полумраке бара звучит песня «На задворках скотобоен», и баритон принадлежит всего лишь слепой лесбиянке с матовыми очками-стеклами на глазах. В отделе криминальной хроники темновато — почему-то в моих грезах о газетной жизни дело всегда происходило в сумерках. Днем репортеры не работали. Мне хотелось увидеть все в подробностях, ничего не пропуская…

Я хорошо понимал, отчего меня так тянет в эту Страну-Допившихся-До-Чертиков-Писак. Тем не менее совладать с собой не мог. Я пять лет парился в магистратуре, а кто этих каторжных работ не отбывал — не поймет, в чем тут дело. Вот и все объяснение. Сомневаюсь, что смогу дать вам хоть малейшее представление о магистратурах. Пока ни у кого не получалось. Миллионы американцев в них учатся, но если сказать слово «магистратура» — какая картина предстанет перед вашим взором? Да не только никакой картины, но даже легкого эскиза. И ни один из магистрантов не сподобился сочинить о своей учебе романчик. И я в том числе. Насколько мне известно, никто такой книги не написал. А каждый там сначала принюхивается. Ну и болото! Да еще попахивает! Другого такого не сыщешь! К тому же предмет изображения всегда берет верх над писателем. Попытки что-то олитературить обречены на провал. Так что этот роман о магистратуре был бы исследованием разочарования, причем разочарования полного, иссушающего, неописуемого. Представьте самый занудный фрагмент самого занудного фильма Антониони, который вам только приходилось видеть. Или что вам надлежит прочитать за один присест «Планету мистера Саммлера», или что вы просто читаете этот роман Беллоу. Или вообразите, что вас заперли в купе поезда Прибрежной линии, в шестнадцати милях от Гейнсвилла, штат Флорида, на пути из Майами в Нью-Йорк, без капли воды и с разогретым докрасна обогревателем, который включил какой-то псих, и что Джордж Макговерн 

[2] расположился рядом и подробно излагает вам свои политические теории. Примерно такая атмосфера царит в магистратуре.

Так или иначе, но к моменту получения в 1957 году докторской степени по американистике меня скрутила в бараний рог распространенная в мое время болезнь. Ее основной симптом — неудержимое желание окунуться в «реальный мир». И я начал работать в газетах: в одной выпил чашечку кофе, потом в другой… Наконец в 1962 году меня занесло в «Нью-Йорк геральд трибюн». Местечко оказалось что надо! Я стоял на пороге отдела местных городских новостей «Геральд трибюн», всего в сотне ярдов от Таймс-сквер, млея от благоговения, что приобщился к богеме… Или это и есть настоящая жизнь, Том, или ее вообще нигде нет. Происходящее напоминало благотворительную раздачу подарков… склад всякой рухляди… пейзаж после битвы… Если у какого-нибудь редактора имелось вращающееся кресло, то вся его механика никуда не годилась: оно немедленно раскладывалось пополам, как от удара, стоило его хозяину встать. Инженерная начинка здания свисала отовсюду, как вывалившиеся кишки: электрика, батареи водопроводные и канализационные трубы, кондиционеры — все это торчало, выпирало из потолка, со стен и из колонн. Цветовая гамма больше подходила для заводского цеха. Среди оттенков властвовали свинцовый-серый и мертвенно-зеленый или убийственный тускло-багровый — все мрачноватое и грязноватое, неловко сработанное и аляповато покрашенное. Под потолком приютились лампы дневного света, изливая едкий свет и бросая голубоватые отблески на макушки приросших к своим креслам сотрудников. Фабричный цех во время аврала. Мечта газетного магната — все словно языки проглотили, так заняты… Никаких внутренних перегородок. Служебной иерархии нет и в помине. Редактор отдела может ютиться за таким же видавшим виды столом, что и простой репортер. Подобные порядки царили в большинстве газет. Их установили много десятилетий назад из практических соображений. А продлить им жизнь помогало некое курьезное обстоятельство. Дело в том, что нижние чины в газетах — то есть репортеры — вовсе не горели желанием подсидеть главных, старших, ответственных редакторов или еще какое-то начальство. Редакторы не чувствовали никакой угрозы и не нуждались в перегородках. Репортеры мечтали всего-навсего… стать звездами! И желательно немедленно.


Есть одна штуковина, о которой никогда не пишут в книгах о журналистике или в тех игривых воспоминаниях, что сочиняют вышедшие в тираж лесбиянки, правившие бал в барах времен «сухого закона»… я хочу сказать, что все умалчивают о весьма своеобразной конкуренции за тепленькое местечко в газете… Например, за столом позади меня в отделе новостей «Геральд трибюн» окопался Чарлз Портис. Молчун — слова из него не вытянешь. И как-то его вместе с Малькольмом Х. пригласили на какую-то передачу в прямом эфире, что-то вроде «Встречи с прессой», а Малькольм Х. сделал большую ошибку: прочитал еще в редакции целую лекцию о том, что его не следует звать Малькольмом, потому что он не какой-то официантишка в вагоне-ресторане, поэтому надо его величать Малькольмом Х. В конце той передачи он кипел от ярости. Буквально на стенку лез. Тихоня Портис то и дело, со всевозможными интонациями на все лады, называл его мистер Х… «А теперь, мистер Х., позвольте мне вас спросить…» Так или иначе, Портис сидел позади меня.

В самом конце нашей комнаты, в каком-то закутке, расположился Джимми Бреслин 

[3]. А с другой стороны восседал Дик Чап. И все мы были вовлечены в соперничество, о котором прилюдно никто никогда не говорил. Однако Чап был редактором отдела новостей «Нью-Йорк геральд трибюн» — должность легендарная, от него очень многое зависело, и он играл ключевую роль в подковерной борьбе.

Всем известна одна форма конкуренции среди газетчиков — так называемая погоня за сенсациями. Такие репортеры — охотники за сенсациями — соревнуются со своими соперниками из других газет или радиостанций. Они стремятся быстрее узнать горячую новость и первыми описать ее. И чем громче происшествие, то есть чем больше там важных обстоятельств, и чем ужаснее катастрофа — тем лучше. Короче, они считаются в газете самыми важными фигурами. Но была и другая категория журналистов. «Гвоздь номера» — вот к чему они стремились. В общем, все они рассматривали свои газеты как мотели, в которых останавливаются каждый вечер на пути к будущему триумфу. Эти люди рассуждали приблизительно так: надо устроиться в газету, поднапрячься душой и телом, отбарабанить положенное, узнать получше «этот мир», накопить опыта, возможно, отточить перо — а потом, в один прекрасный момент, сделать всем ручкой, распрощаться с журналистикой, поселиться в какой-нибудь лачуге, на полгода погрузиться в бумагомарательство, в конце которого их ждет полный триумф. А имя этого триумфа — Роман.


О, это будет знаменательный день, вы же понимаете… Между тем подобные мечтатели работают на износ повсюду в Америке, где только есть газеты, соревнуясь за крошечную корону, о которой весь остальной мир не имеет представления, — за титул Лучший Творец «Гвоздя Номера» в Городе. «Гвоздь номера» — специфический газетный термин для материала, который возвышается над простыми горячими новостями. Источником его может быть светская жизнь, нечто забавное, часто журналист черпает сведения у полиции. Например, какой-то приезжий остановился вечером в отеле Сан-Франциско, решил покончить с собой и однако пролетел только девять футов и вывихнул ногу. А все дело в том, что отель располагался на склоне холма и он об этом не знал… Популярны «истории об интересных людях», в которых многословно и ужасно сентиментально рассказывается о никому дотоле неведомых личностях, попавших в беду или навыдумывавших себе какие-то невероятные хобби… И все это яйца выеденного не стоит… В любом случае творцу «гвоздей номера» предоставляется в газете немало места — есть где порезвиться.

В отличие от репортеров из отдела новостей, такие писаки вроде бы знать не знают ни о какой конкуренции, даже между ними самими. И никто их достижения не фиксирует. Однако каждый из участников этой игры прекрасно понимает, что происходит; их тоже захлестывают волны зависти, даже жгучей обиды, или же они впадают в эйфорию, смотря как идут дела. На словах никто ни в чем не признается, но все это чувствуют, ежедневно. Деятельность «гвоздевых» журналистов отличается от работы обычных репортеров еще в одном отношении. Вовсе не обязательно идет борьба за новую громкую публикацию. Автор соревнуется прежде всего с самим собой, поэтому и распространяться здесь особенно не о чем.

В общем, именно там, в отделе новостей, где я тогда работал, разворачивалась большая часть конкурентной борьбы между творцами «гвоздевых» материалов, потому что «Трибюн» была для таких журналистов чем-то вроде арены для боя быков в Тихуане, на северо-западе Мексики… Портис, Бреслин, Чап… Чап и Бреслин вели колонки, что давало им больше свободы. Но я полагал, что могу превзойти любого из них. Надо только верить в себя. В «Таймс» царили Гэй Талес и Роберт Липсайт. В «Дейли ньюс» работал Майкл Мок. (Были соперники и в других газетах, и в «Геральд трибюн» тоже. Упоминаю только тех, кого хорошо запомнил.) С Моком мы сталкивались еще раньше, когда я работал в «Вашингтон пост», а он — в «Вашингтон стар». Мок был серьезным соперником, потому что отличался тогда отчаянной храбростью, как, впрочем, и позднее, когда он готовил статьи для «Лайф» о Вьетнаме и арабо-израильской войне. Мок иногда вытворял невесть что… Например, «Ньюс» посылает Мока и фотографа сделать материал об одном толстяке, который, чтобы сбросить лишний вес, обосновался на лодке, стоящей на якоре в заливе Лонг-Айленд. («У меня хватит духу, — заявил он, — там я буду голодать, дышать свежим воздухом и стану стройным как кипарис».) У катера, который наняли газетчики, в миле от цели заглох мотор. А времени у них было в обрез. Дело происходило в марте месяце, но Мок бросился в воду температурой 42 градуса по Фаренгейту 


[4] и плыл, пока совсем не окоченел. Толстяку пришлось вытаскивать его с помощью весла. Но зато Мок все-таки сделал этот материал, сдал его в последний момент. В «Ньюс» появились фотографии репортера, лихо плывущего по заливу Лонг-Айленд, только чтобы вовремя написать душещипательную диетическую сагу, которую прочитают два миллиона человек. А если бы он пошел ко дну, если бы нашел свой конец в тине среди придонных устриц, никто бы о нем и не вспомнил. Редакторы берегут свои запасы слез для военных корреспондентов. А что касается репортеров, которые делают «гвоздь номера», — то чем меньше о них говорить, тем лучше. (Как-то в «Нью-Йорк таймс» местная шишка отреагировал на похвалу одного из лучших перьев его газеты, Израиля Шенкера, следующими словами: «Но он же „гвозди номера“ готовит!») Нет, если бы Мок тогда ушел на дно к устрицам, его бы не удостоили даже маленькой журналистской награды — тридцатисекундного молчания за обедом в Прибрежном пресс-клубе. Тем не менее он прыгнул в залив в марте! Такая яростная конкуренция существовала в нашей странной и крошечной группе.

В то же время каждого из нас порой одолевали мрачные мысли. Тогда совсем опускались руки и оставалось только сказать: «Ты сам себя водишь за нос, приятель. Это всего лишь один из способов оттянуть неизбежное… Рано или поздно тебе придется поселиться в хижине… и писать роман». Твой Роман! Теперь, отчасти благодаря самой новой журналистике, уже трудно объяснить, что это была за американская мечта — написать роман — в 1940-е, 1950-е годы и вплоть до начала 1960-х. Роман тогда стал не просто литературным жанром, а психологическим феноменом. Умственным расстройством. Слово «роман» входило в глоссарий «Общего введения в психоанализ» наряду с нарциссизмом и навязчивыми неврозами. В 1969 году известный американский писатель, редактор и литературный критик Сеймор Крим сделал для «Плейбоя» странное признание, которое начиналось словами: «В середине-конце 1930-х годов я был буквально порабощен, опьянен, вывернут наизнанку и истощен идеей написать реалистический роман. С четырнадцати и до семнадцати лет я глотал романы Томаса Вулфа (начиная с „О времени и о реке“, потом с головой окунулся во „Взгляни на дом свой, ангел“ и продолжал до самого ужасного конца Большого Тома), Эрнеста Хемингуэя, Уильяма Фолкнера, Джеймса Т. Фаррела, Джона Стейнбека, Джона О’Хары, Джеймса Кейна, Ричарда Райта, Джона Дос Пассоса, Эрскина Колдуэлла, Джерома Вейдмана и Уильяма Сарояна, и мое сердце выскакивало из груди, так мне хотелось стать романистом». Далее Крим сказал, что хотя идея стать романистом была самым страстным желанием всей его жизни, его духовным зовом и, между прочим, стимулятором, охранявшим его от всех ничтожных соблазнов молодости, но однажды он обнаружил, что ему уже скоро сорок, а никакого романа он так и не написал и, скорее всего, уже не напишет. Лично меня это признание тронуло до глубины души, хотя и непонятно, почему «Плейбой» опубликовал подобный материал, если только это не была обязательная ежемесячная десятипроцентная доза пенициллина… для истребления гонококков и спирохет… Тогда я не представлял, что кому-то, кроме писателей, могут быть интересны комплексы Крима. Мнение это, однако, впоследствии оказалось ошибочным.


Пораскинув мозгами, я решил, что писатели составляют всего лишь часть американцев, которые подверглись такой своеобразной осаде со стороны Крима. Еще совсем недавно я готов был держать пари, что половина претендентов на работу в издательствах свято верят в свое предназначение стать романистами. Среди так называемых креативщиков рекламы, которые сочиняют рекламные тексты, подобных «романистов» — девяносто процентов. В 1955 году в «Бывших горожанах» покойный Август К. Спекторский, бывший в 1950-е годы редактором «Плейбоя», изобразил хорошо зарабатывающего гения рекламы с Медисон-авеню как человека, который не начнет читать роман прежде, чем ознакомится с аннотациями и портретом автора на обложке… и если романистом вдруг окажется какой-нибудь самовлюбленный пижон в расстегнутой рубахе, с развевающимися на ветру кудрями, да еще моложе самого этого рекламщика, то ничтожная книжонка останется даже не открытой. Полагаю, подобных взглядов также придерживались и телевизионщики, спецы по связям с общественностью, киношники, преподаватели английской словесности в колледжах и университетах, продавцы, заключенные в тюрьмах, неженатые маменькины сыночки… целый рой воображал, коими изобилует плодородная американская почва.

И Роман казался людям одним из последних оплотов, своего рода месторождением золота или нефти, благодаря которому простой американец мог — за одну ночь, в мгновение ока — в корне изменить свою судьбу. Имеется немало тому подтверждений. В 1930-е годы романисты выходили на авансцену, словно попадая с корабля на бал. Ребята были еще те, не промах. Их биографии на суперобложках просто ужасают. Сплошь и рядом сообщается, что автор раньше работал разнорабочим на стройке (Стейнбек), экспедитором (Кейн), коридорным (Райт), посыльным на телеграфе (Сароян), мыл посуду в греческом ресторане в Нью-Йорке (Фолкнер)… а также — водителем грузовика, лесорубом, сборщиком ягод, смазчиком, пилотом сельскохозяйственной авиации… Список бесконечен… Некоторые романисты отдали дань каждой профессии из этого перечня… Прежде чем взяться за перо, ребята прошли огонь, воду и медные трубы, потому им так и доверяли.


К 1950-м годам Роман стал чем-то вроде общенационального рыцарского турнира. Все это чванливые выдумки, что конец Второй мировой войны в 1945 году означал закат «золотого века» американского романа, подобно тому как после Первой мировой войны ничего не закончилось, а наступила эра Хемингуэя — Дос Пассоса — Фицджеральда. В Нью-Йорке даже возник своего рода Клуб Олимпийцев, где собирались каждое воскресенье новые «золотые мальчики», — то есть таверна «Белая лошадь» на Хадсон-стрит… «О! Это же Джонс! Это же Мейлер! Это же Стайрон! Это же Болдуин! Это же Уиллингэм! Во плоти и крови — в этой самой зале!» Все прямо создано для романистов и их почитателей — для людей, которые пишут романы, и для тех, кто от этих романов приходит в экстаз. Журналистам там места не было — разве что присядет в укромном уголке «как бы романист» или оруженосец какого-то Великого Создателя Романов. Такого явления, как журналист-литератор, пишущий для популярных газет и журналов, еще просто не существовало. Если у журналиста хватало духу заявить претензии на статус литератора — ему следовало набраться смелости и здравого смысла и оставить популярную прессу, чтобы перейти в высшую лигу.

А что касается низшей лиги — то есть лучших журналистов, — то два соперника, Портис и Бреслин, и правда решили претворить в жизнь все эти фантазии. Она написали романы. Причем у Портиса все сложилось как нельзя лучше. В один прекрасный день он вынырнул в Лондоне в качестве корреспондента «Геральд трибюн». В журналистских кругах такая работа считается большой удачей. Но скоро Портис сделал всем ручкой, даже не предупредив о своем уходе. Он вернулся в Штаты и поселился в рыбацкой хижине в Арканзасе. А через полгода накатал неплохой романчик под названием «Норвуд». А потом написал «Истинного радикала», который стал бестселлером. Лавина впечатляющих рецензий… Он продал обе книги киношникам… Он поймал за хвост удачу… Рыбацкая хижина! В Арканзасе! Все слишком хорошо, чтобы быть правдой, но тем не менее — правда. И еще одно подтверждение тому, что старый добрый Роман никогда не умрет.


Однако в начале 1960-х дотоле спокойная среда лучших журналистов всколыхнулась. Подкинутая кем-то для хохмы мыслишка вдруг начала распалять прежде спокойных честолюбцев. Казалось, сделано важное открытие. Совсем крохотное открытие, скромное и знающее свое место. А заключалось оно в том, что газетно-журнальные статьи можно писать так, чтобы… они читались как роман. КАК РОМАН, улавливаете?! Это было данью глубочайшего уважения Роману и его великим творцам, то есть романистам, конечно. И первыми ступившие на эту дорогу журналисты ничуть не ставили под сомнение верховенство романистов как непревзойденных художников слова, каковыми те были и останутся. Они всего-навсего попросили себе кое-что из их гардероба… пока сами не наберутся духа… не поселятся в какой-нибудь хижине и, засучив рукава, не возьмутся решительно… Все они были мечтателями, но об одном эти люди не мечтали никогда, даже в шутку. Они не сомневались, что даже десять лет такой их журналистской работы нимало не повредят роману и он останется главным литературным жанром.



следующая страница >>