prosdo.ru
добавить свой файл
1 2 3 4
I. Расказ незаконнорожденной


Жила семья — муж с женой. У них было трое дочерей.

Дочери постепенно замуж вышли, у них стали свои дети нарождаться. А это послевоенные годы. Тогда ведь мало сидели с детьми: немножко посидят — и сразу работать надо идти. И их мать стала ездить, и каждой дочери помогала сидеть с внучатами. И так она детям своим помогала.

А в это время отец был один, и жил со своей матерью. А хозяйство все держат же, огороды. Мать старая, и она, конечно, не управлялась со всеми этими делами домашними, с хозяйством: огороды и так далее... И вот так получилось, что моя мама и согрешила с этим мужчиной-то. И я родилась незаконная, так сказать.

Она помогала по хозяйству?

Да, этому мужчине она помогала, и в итоге я родилась.

И получилось так, что умерла вот эта его мать, и он сам после этого тяжело заболел. И приезжает его законная жена. Немного пожили — и он умирает. Отец-то мой. А я-то ещё не родилась — я родилась, когда он уже умер.

И когда жена законная распродавала там дом, хозяйство — он уже умер, а мама пока беременная была — и мама мне говорила: «Она мне не дала даже рваных сапог». Но ей же тоже, жене-то законной, было морально и больно, и обидно...

И вот мама меня в роддоме родила третьего января тысяча девятьсот пятидесятого года, а она сама с девятьсот восьмого, значит, ей было сорок два года, видите, уже возраст. А дома своего нет. Куда ей идти? И осталась она при этой районной больнице Пичаевской, село Пичаево, райцентр. Она там санитарочкой стала работать, и так немножко она там жила при больнице.

А потом ей пришлось оттуда уйти, и она стала ходить по сёлам побираться. Туда в село пойдёт, в другое село пойдёт, и я за ней в хвосте, в хвосте постоянно — хожу побираюсь вместе с ней. Вот это я помню уже. Что я всегда с ней в хвосте ходила. В тот дом пошли, в другой дом пошли...

И вот помню: сентябрь, убирают уже картошку... Стоит лошадь, на этой лошади мешки с картошкой привезли — почему-то вот этот момент мне запомнился. И там соседская женщина говорит: приезжали из детдома и сказали, чтобы тебя подготовить к детдому.


Вы помните этот момент?

Да-да, я помню: осень, и вот меня оформляют в Канищевский детский дом, Пичаевский район Тамбовской области. И я там четыре года училась. Там было очень хорошее место: плодовые деревья, сады, своя земля была у детдома, высаживали овощи, фрукты — и всем этим потом нас кормили. Вишня, яблоки, — всё своё у нас было. Капусту рубили: кочерыжку вырезали и бросали в такие корыта — и прямо штыковыми лопатами рубили эти кочаны наши там... Ну, на хранение, чтоб кормить нас в детдоме. Свои ульи были, мёд качали, медку нам немножко давали... Мы обирали смородину, вишню, потом отдавали на кухню, там всё это готовили, и варенье давали нам из наших фруктов.

Мама ко мне приезжала в детдом. Приедет, гостиничек привезёт, побудет со мной, платьице какое-нибудь мне купит... И летом — три месяца каникулы, она возьмёт меня, может, на недельку, — у кого она жила, я около неё побуду, — и опять она меня в детдом...

А потом на базе этого детского дома решили организовать туберкулёзный санаторий — а нас, детдомовцев, разбросали по всем детдомам Тамбовской области. И я в свою очередь попала в станцию Умёт, Умётский район тоже Тамбовской области.

И вот когда из Канищевского детского дома нас отвезли в станцию Умёт, мы когда туда приехали, — а там новое здание построено, всё на взгляд так добротно, всё хорошо... но что-то у нас случилось в психике — вот когда мы уехали от директора, от завуча, от своих воспитателей... какой-то перелом у нас произошёл, когда вот так резко нас взяли и из одного гнезда пересадили в другое гнездо... ну, как-то мы не почувствовали доброту нового коллектива. И мы озлились, мы стали убегать. Воровали хлеб, жгли этот хлеб на костре... Там посадки были недалеко от детдома, и вот в этих посадках костёр разводили, на костре хлеб коптили и ели его...

А учебный процесс-то уже начался, уже сентябрь — а нас никто не соберёт, мы в разбежку: станция рядом — сели, поехали на Тамалу, Тамалу проехали — дальше поехали... Нас никак не соберут, мы, в общем, разболтались окончательно.


Тогда приехал наш директор, Яков Гаврилович, который был у нас в первом детдоме, в Канищевском. Всех нас, воспитанников своих, собрал...

Как сейчас помню, был хороший солнечный тёплый день осенний, и мы пешком пошли к водоёму: там река протекала, и вот мы пешком идём, ему всё рассказываем, на всех жалуемся — как нас обидели, как нас не выслушали, как нам чего-то не помогли, — мы ему как отцу всё рассказываем. А путь длинный до речки, до водоёма — наверное, километров пять.

Идём, рассказываем — и пришли на этот водоём. Помыли пшено, картошки начистили, наварили на костре каши, она дымком попахивает, мы сидим, разговариваем...

И вот он нас как-то объединил. Наверное, он сам был воспитанник детского дома и в свою очередь обладал этим вот педагогическим талантом. Как-то отогрел он нам душу. И мы вернулись когда после этого в новый детдом, мы как-то уже стали мягче, стремились уже учиться, какие-то у нас другие проблемы стали появляться... А то мы ведь вообще неуправляемые были...

II. Тунерзейский квартет

— Не слышно ничего, — сказала девушка с татуировкой на шее.

— Сейчас исправим! — с готовностью откликнулся мужчина постарше. — Фёдор? Лёлечке плохо слышно.

Ухоженная темноволосая женщина, жена мужчины постарше, посмотрела на мужа, перевела взгляд на девушку, приподняла бровь, но смолчала.

Фёдор, молодой человек с мягкой русой бородкой, что-то подкручивал в портативном компьютере.

Просторная комната была наполнена предзакатным светом. Очень большое, чисто вымытое окно открывало вид на котловину, на озеро и на горные цепи за озером. Над горами стояли розовые облака. Дымок поднимался от крыши соседнего дома в тёмно-голубое сказочное небо.

Федя регулировал звук в своём старом лэптопе и от волнения путал клавиши. Удивительные события завязались вокруг него в последние дни.

*

Будучи студентом, затем аспирантом, а в последнее время и помощником профессора в Université de Fribourg*, Федя уже седьмой год почти безвыездно жил в Швейцарии: жил очень скромно, даже, пожалуй, скудно — и одиноко.


* Université de Fribourg (франц.) — Университет Фрибура (здесь и далее примеч. автора).

Сложилось так, что в конце декабря он оказался здесь, в «Альпотелe Юнгфрау». Гостиница не была роскошной — в сущности, пансиончик на шесть номеров, — но всё же гостиница, и курорт, и поразительные — даже по меркам Швейцарии — виды... И никогда раньше Феде не приходилось живать в гостинице одному, без отца.

«Альпотелем» приятные неожиданности не исчерпались. Два старых, ещё московских приятеля, с которыми Фёдор пытался поддерживать угасавшую переписку, вдруг, впервые за шесть лет, воспользовались его приглашением. Очевидно, Фёдору следовало благодарить снежную тучу, которая в целости миновала Австрию и Италию, но обильно просыпалась над Швейцарией — и сразу после Нового года в Беатенберг нагрянула компания московских «доскеров». Фёдор был несказанно рад и растроган: так хорошо ему было в шумной компании, болтавшей по-русски... Но через несколько дней пришла необычная оттепель, маршрут снежных туч поменялся — и компания так же внезапно разъехалась по соседним альпийским державам. На день-полтора задержалась в Беатенберге одна суровая девушка Лёля: ей нужно было скорее вернуться в Москву. С Лёлей Фёдор раньше не был знаком, да и в эти дни они не сказали друг другу двух слов — но, выполняя долг гостеприимства, Фёдор проводил её на автобусную станцию; проследил за покупкой билета в аэропорт... и вдруг выяснилось, что из-за вулкана рейсы по всей Европе отменены.

При всей своей независимости и суровости Лёля всё-таки оставалась девятнадцатилетней девушкой, на неизвестный срок застрявшей в чужой стране... словом, Фёдор счёл своим долгом взять над нею опеку. В «Альпотеле» как раз оказалась свободная комната. Федя даже выговорил у хозяина небольшую скидку.

На шее у Лёли, пониже правого уха, был вытатуирован штрих-код. Фёдору любопытно было, что бы это могло означать, но при знакомстве он, разумеется, не спросил, а дальше стало ещё неудобнее: такой «персональный» вопрос (по-французски размышлял Фёдор) мог быть истолкован как флирт, — а у него не было намерения флиртовать с Лёлей.


Правда, время от времени Феде казалось, будто от неё исходит некий — не физический, а какой-то общий, нравственный, что ли — запах чистоты, напоминающий запах свежего снега, и ощущение это ему нравилось, и удивляло его, но внешне Лёля его совсем не привлекала: всегда была одета в один и тот же бесформенный балахон и угги, ходила немного вразвалку... и главное, он никак не мог попасть с нею в тон. Лёля вообще отличалась немногословностью, но даже когда что-нибудь говорила (обычно кратко), он её не понимал: не понимал, зачем она говорит сейчас именно это; что имеет в виду; что чувствует, — и даже простой, «первый» смысл сказанного часто не понимал.

Вчера Фёдор повёл её ужинать в дешёвый — может быть, самый дешёвый в Беатенберге — кабачок «Bode-Beizli», с грубыми лавками вместо стульев и длинными дощатыми столами. В виде декора здесь были развешаны допотопные лыжи, а под тарелки подкладывались листочки со схемами горных трасс и подъёмников. В кабачке было шумно, по соседству братались итальянцы и, кажется, англичане... Вообще, Фёдору показалось, что вулкан привнёс в курортный быт некоторое оживление.

Когда в очередной раз молчание затянулось, Федя стал создавать видимость светской беседы, пересказывая своё позапрошлогоднее сочинение о Достоевском. Лёля слушала — или не слушала, Федя не понимал.

Итальянцы с шотландцами, пошатнув пару раз тяжёлые лавки, кое-как выбрались, и Фёдор с Лёлей остались за длинным столом одни. Тут-то и состоялось важное и неожиданное знакомство.

В кабачок вошла пара — семейная пара, муж и жена, как иногда бывает видно с первого взгляда: он — среднего роста, плотный; она — маленькая, очень собранная и ухоженная; оба одетые дорого и хорошо: вошли — и на пороге как-то замялись... Может быть, не ожидали встретить настолько простецкую обстановку: за открытой стойкой на кухне громко жарилось мясо; низкая комната была набита битком — кроме ближайшего стола, за которым сидели только Фёдор и Лёля. Помявшись, вошедшие всё-таки втиснулись по соседству, обменявшись с Фёдором осторожными полуулыбками.


Фёдор плохо определял чужой возраст: на первый взгляд ему показалось, что эти люди — ровесники его родителей, но немного моложе, то есть им лет по сорок или чуть меньше. Меню, состоявшее из одной ламинированной страницы, вошедшие начали обсуждать по-русски. Брюнетка заказала воду без газа и Sprossensalat*, её муж — мясо, пиво и кирш.

Фёдор по обычной своей застенчивости не решился вступить с соотечественниками в разговор. Поколебавшись, продолжил излагать Лёле тезисы о Достоевском — и сразу почувствовал, что соседи прислушались.

Через короткое время Фёдор услышал, что слева к нему адресуются, причём каким-то ужасно знакомым образом:

«А позволите ли... — начал сосед и сразу одёрнул себя, — нет, не так! А осмелюсь ли, милостивый государь, обратиться к вам с разговором приличным?..» Фёдор повернулся — сосед весело улыбался ему:

«Откуда цитата? помните?»

«Ах, он экзаменует всегда, невозможно!..» — воскликнула его жена, и Федя подумал, что люди они симпатичные.

Мужа звали Дмитрий Всеволодович Белявский, жену — Анна. Рукопожатие у Белявского было крепкое, тёплое.

Выяснилось, что давным-давно, «при совке», Дмитрий Всеволодович и сам писал курсовую о Достоевском. Порадовались совпадению.

«Впрочем, — дипломатично оговорился Федя, — где, кроме Швейцарии, могут сойтись любители Достоевского?..»

«Какой у вас русский язык... необычный», — заметила Анна.

Федя пояснил, что, хотя в последние шесть с половиной лет он много читал по-русски, особенно классику, но современную разговорную речь подзабыл.

«Оно, может, и к лучшему?» — тут же вернула реплику Анна. Она вся была тонкая, острая, как струна: в её присутствии Феде и самому захотелось выпрямить спину и произнести что-то сдержанно-остроумное.

* Sprossensalat (нем.) — салат из проростков (диетическая еда).

Вероятно, знакомство и ограничилось бы маленьким разговором — тем более, Лёля уже как-то заёрзала; Фёдор стал выбирать момент, чтоб откланяться, — но в кабачке произошло анекдотическое явление. Всем присутствовавшим оно показалось смешным и нелепым, но, как вспоминали по меньшей мере двое из очевидцев, без этого незначительного происшествия всё дальнейшее — очень важное, самое важное для них двоих — не случилось бы.


Анна спросила Фёдора, что именно тот изучает в Швейцарии, какой предмет.

«Чтобы честно... Я несколько раз поменял факультеты, переходил...» — начал Федя, и в этот момент на пороге (вход был низкий: приходилось даже чуть-чуть пригибаться под балкой) появилось семейство: отец, мать и долговязый подросток лет тринадцати или четырнадцати. Уставший, потный хозяин кабачка — краснолицый, с висячими, похожими на украинские, седыми усами, — пробегая мимо новоприбывших с подносом, ткнул в стол, ближайший ко входу — тот, за которым сидели Фёдор, Лёля и двое их новых знакомцев. Семейство начало было опускаться на лавки, когда Фёдор продолжил: «Была славистика, компаративная культурология, теперь этнология по большей части...»

Лица новоприбывших выразили мгновенный ужас. Мать, сын и отец быстро переглянулись, и ужас сменился другим выражением, у каждого из троих собственным. Подросток изобразил нечто вроде сильной усталости, изнеможения; он даже слегка закатил глаза, как бы безмолвно стеная: «Ну во-от, опя-ять, сколько мо-ожно!..» Мать подростка взглянула на мужа с негодованием, как бы обвиняя его, мол: «Куда ты привёл?!» Лицо мужа тоже выразило гнев, но с оттенком недоумения и досады: «Откуда я знал?» Как ошпаренное, семейство вскочило с лавок, отпрянуло обратно к двери, мужчина решительно крикнул:«Лец гоу!»* — и они вышли вон.

Федя вытаращил глаза. Лёля фыркнула. Дмитрий Всеволодович громко и заразительно, с треском, захохотал. В этот момент Федина симпатия укрепилась. Его восхищала чужая способность испытывать и выражать эмоции бурно и непосредственно.

* Лец гоу (искаж. англ. Let’s go) — пойдём (уходим).

«Что это было, — ровно проговорила Анна. — Их напугала... компаративная культурология?»

«Нет, их русская... русская речь... напугала! — крикнул Дмитрий Всеволодович, хохоча. — Вы видали? Нет, ну видали?!»

Сквозь хохот он рассказал, что уже примечал эту семейку — в поезде, который возил лыжников, и на подъёмнике, — и был убеждён, что они тоже русские: точно, в поезде между собой эти трое общались по-русски!


«Ну понятно, — сказала Анна с упрёком. — Ты их как-нибудь приложил, ты умеешь...»

«Нет! Нет! Нет! — возмутился Белявский. — И близко не подходил! Они просто услышали русскую речь, им в падлу сидеть рядом с русскими; если русские — значит, плохой ресторан!..»

Белявский махнул хозяину, заказывая всем по пиву.

«Ну что за народ?! — булькая, ещё сбиваясь на смех, продолжал Дмитрий Всеволодович. — В чём загадка? Почему любые какие-нибудь американцы, датчане, да кто угодно — радуются, когда встретят своих? чуть не обнимаются — да и обнимаются тоже — а русские друг от друга шарахаются, почему?!..»

Игрушечная обида — и всё же обида, — которая была им, всем вместе, нанесена, и то оживление, в которое Дмитрий Всеволодович сразу же превратил эту обиду, — все эти быстрые общие переживания превратили сидящих за длинным столом из случайных соседей почти в приятелей. Фёдору расхотелось прощаться. Выпили пива.

За пивом заговорили о «русской душе», о «загадке русской души» — и тут Фёдор произвёл впечатление на новых знакомых. Уже много месяцев каждый день — и сегодня, и не далее как часа два назад — он занимался не чем иным, как — буквально! — загадкой русской души. И, можно сказать, имел открытый доступ к этой загадке.

Научным руководителем Фёдора был Николя Хаас, профессор культурной антропологии... то есть антропологии национальной культуры... Фёдор немного запутался в терминах: название дисциплины, в которой блистал доктор Хаас, не имело точного русского перевода.

Если коротко пересказать Федину речь, теория доктора Хааса заключалась в следующем.

Чтобы понять национальный характер — неважно, русский, турецкий или швейцарский, — т. е. именно чтобы понять «народную душу», «загадку народной души», — нужно было (по Хаасу) выслушать les recits libres («свободные повествования») подлинных «обладателей» или «носителей» этой самой «души», т. е. простых швейцарцев, или простых португальцев, или простых косоваров... Главное — с точки зрения д-ра Хааса — следовало организовать интервью таким образом, чтобы повествование (le recit) от начала и до конца оставалось «свободным» (libre). Ни в коем случае интервьюеру не дозволялось влиять на ход разговора: разрешено было лишь поощрять говорящего («дальше, дальше», «ах как интересно»), а также — при соблюдении ряда строгих ограничений (с французской дотошностью перечисленных Хаасом) — задавать «уточняющие» или «проясняющие» вопросы. Le narrateur (повествователь) должен был рассказывать исключительно то, что хотел сам; как хотел; и сколько хотел.


Другим «пунктиком» доктора Хааса была нелюбовь к рассказчикам-горожанам, и особенно к горожанам с высшим образованием. Профессор решительно предпочитал людей «простых», выросших на земле — желательно, в глухой деревне.

Когда доктор Хаас наконец получил правительственный грант на сбор полутысячи образцов «свободного нарратива» в Сербии, в Боснии, в Косово, в Турции и в России, Фёдор обрадовался, что его вот-вот отправят в командировку на родину — но выяснилось, что гораздо дешевле нанять интервьюеров на месте.

Вокруг новой — ещё не написанной — книги Николя Хааса завязалась дискуссия; особенно живо обсуждались темы, связанные с иммиграцией, «интеграцией» и т. п. Многочисленные помощники и аспиранты профессора «расшифровывали» интервью — то есть записывали слово в слово десятки часов непрерывного говорения; переводили многие сотни страниц с турецкого, сербского и т. д. на французский; пытались прокомментировать множество иностранных «реалий».

Фёдору досталась большая часть русского урожая. Четвёртый месяц он расшифровывал, переводил, комментировал ежедневно, по многу часов, до головной боли и чёрных мух перед глазами.

Помимо растущей усталости, Фёдор столкнулся и с более важной помехой. Некоторые отечественные «реалии» он, естественно, помнил с детских и школьных лет. О чём-то способен был догадаться интуитивно. Очень многое находил в интернете. Но всё-таки Федя вырос в московской «интеллигентной» семье, а с восемнадцати лет вовсе жил за границей: «реалии», фигурировавшие в «свободном повествовании» пожилых русских людей из деревни, были ему самому ничуть не понятнее, чем его швейцарским профессорам.

А выполнить эту работу Федя стремился как можно лучше: не только из-за своей обычной дотошности, и уж точно не из-за денег (деньги платились мизерные) — а потому, что лучших помощников профессор пообещал внести в список младших соавторов книги. Федино воображение рисовало его собственную фамилию рядом с громкой фамилией доктора Хааса — и раскрывало веер научных возможностей...


Выпив пива и набравшись смелости, Федя спросил своих новых знакомых, не согласятся ли те оказать ему помощь: вместе послушать записи; может быть, поделиться соображениями?..

Дмитрий Всеволодович, осушивший к этому времени полграфинчика кирша и пару больших кружек Rugenbräu*, бурно заверил Федю, что они с Анной снабдят Федю такими исчерпывающими комментариями, что уже не Федя станет соавтором Хауса, а сам Хаус будет проситься, чтобы его втиснули после Фёдора мелким шрифтом! Чем ещё заниматься в этой глуши? Давным-давно пора было вылететь из Женевы в Москву, а теперь застряли тут неизвестно на сколько, кататься на лыжах поднадоело, тем более начинается оттепель... — как нельзя кстати придутся «свободные рециталы»!

Федя пригласил Анну и Дмитрия в «Alphotel» и, стесняясь того, что он, студент, позволяет себе жить в курортной гостинице, принялся путано объяснять, что, благодаря некоторым обстоятельствам, его поселили почти бесплатно... Гостиница только что открыла свой первый сезон, она никому не известна и не заполнена... хотя, в сущности, очень хорошая, недорогая...

«Насколько недорогая?» — быстро уточнил Дмитрий Всеволодович, и показался Феде трезвее, чем буквально минуту тому назад. Федя припомнил цены.

«Вы говорите, хорошая? И свободные комнаты есть?..»

* Rugenbräu (нем.) — сорт пива (точнее, несколько сортов с местной пивоварни).

Погода наутро выдалась солнечная, не январская, тёплая. Эрик, хозяин и управляющий, провёл Белявских в «двухсветную», с пятиметровыми потолками гостиную (Эрик называл эту комнату salon a cheminée* в честь прокопчённого доисторического камина). За широкими окнами перед Дмитрием Всеволодовичем и Анной раскрылся вид на три самые знаменитые швейцарские горы, Эйгер, Мюнх и Юнгфрау; на озеро Тунерзее; развернулась вся панорама

горных цепей за озером... Эрик упомянул, что Шильтхорн («видите? Посередине») — снимался в «Джеймс-Бонде», и обратил внимание посетителей на идеальную пирамидальную форму горы Низен («вон, справа, справа...»).


«La plus belle vue de toute la Suisse...» («Лучший вид...лучшие виды в Швейцарии...» — перевёл Федя.) «...À mon humble avis», — скромно добавил Эрик. («...Полагаю».)

По лестнице с толстыми буковыми ступеньками, не скрипевшими, а как будто позванивавшими при ходьбе, поднялись на второй этаж, осмотрели комнаты.

Молча спустились.

Переспросили названную накануне Фёдором цену.

«С завтраком?» — уточнил Белявский.

«Да, но, — Эрик посерьёзнел, — есть некоторая проблема...»

Белявские, как показалось Феде, почувствовали облегчение: «Alphotel» оказался не столь пугающе безупречен.

«Камин нельзя разжигать! — голос Эрика дрогнул. — Ремонтируя крышу, рабочие сдвинули кирпичи и нарушили прилегание...» (Фёдор с трудом перевёл «прилегание».) «...Но есть надежда, что буквально на днях появится мастер — хороший мастер! — камину двести пятьдесят лет, эту работу нельзя доверить первому встречному — и можно будет разжечь... Пока что — нельзя».

Дмитрий Всеволодович разделил скорбь хозяина: «Да, это существенный недостаток... мы должны хорошенько подумать...» — и подмигнул Фёдору.

Таким образом Alphotel Jungfrau оказался полностью «русским». Дмитрий Всеволодович и Анна заняли самый большой сдвоенный номер на втором этаже; Лёля тоже жила наверху, через комнату от Белявских; Фёдор внизу; два номера в эти дни пустовали.

* Salon a cheminée (швейц. франц.) — «каминная комната».

На исходе дня, после того, как Белявские накатались на лыжах, Лёля — на сноуборде, а у Фёдора голова привычно распухла от многочасовой работы в наушниках, — все постояльцы «Юнгфрау» расселись вокруг каминного столика.

Дмитрий Всеволодович пожинал плоды своего артистизма. Разыграв перед Эриком мучительные сомнения, он всё же — «была не была!» — сделал выбор в пользу «Альпотеля», хотя и с — «увы!» — неработающим камином. Теперь на старинном чёрном буфете, отгораживавшем собственно «каминный угол» от большой гостиной, была в качестве так называемого «комплимента» выставлена внушительная стеклянная колба с griottes au kirsch*. Тяжёлая на вид жидкость сверкала тёмно-красными искрами.


—Ну попробуй, попробуй компотик! —подносил Дмитрий Всеволодович жене ложку с мочёными вишнями...

—Тьфу! Ди-ма! Это же водка!

—А как же? — веселился Белявский. — Специальный компотик! Выпивка и закуска в одном флаконе...

Дым, поднимавшийся в небо, сделался золотым на просвет; белёные стены комнаты приобрели тёплый зефирный оттенок. Фёдор долго выбирал, с какой записи начать, и остановился на самой своей любимой.

Бывало, что «расшифровки» давались мучительно, но речь этой женщины родом из-под Тамбова отличалась такой особенной внятностью, мерностью, рассудительностью, что Фёдор к ней прибегал как к лекарству: он расшифровывал записи этой Нины Васильевны, когда ни на что другое не оставалось сил. И всё-таки даже настолько внятную речь приходилось прослушивать шесть, семь, восемь раз — так что Фёдор почти наизусть помнил все повороты сюжета. Теперь он следил за реакцией слушателей — так, как будто рассказывал сам.

* Griottes au kirsch (франц.) — вишни, замоченные в кирше (десертное блюдо).




следующая страница >>