prosdo.ru 1 2 ... 17 18
nonf_biography nonf_publicism Дмитрий Сергеевич Лихачёв Я вспоминаю

В книге Героя Социалистического Труда академика Д. С. Лихачева публикуются его воспоминания о детстве, юности, об увлечении древнерусской литературой. Сюда вошли расшифрованные в 1989 году Лихачевым «Соловецкие записи», рассказывающие о его пребывании в заключении во времена сталинских репрессий. Записи были переданы родителям на волю в 1930 году.

Второй раздел книги составили публицистические выступления Д. С. Лихачева последних лет. Это статьи, интервью, беседы о болевых проблемах общества — проблемах нравственности и культуры.
2011-09-05 ru justserge
doc2fb, FictionBook Editor Release 2.5
2011-09-05 3B3CC252-1DA3-490E-B10D-5D00B669596B 1.11

Дмитрий Сергеевич Лихачев. Я вспоминаю
Прогресс
Москва 1991 5-01-002675-9
Дмитрий Сергеевич Лихачев. Я вспоминаю Прогресс Москва 1991 ISBN 5-01-002675-9 256 с. 10000 экз. <br> Дмитрий Сергеевич Лихачев<br> <br> Я вспоминаю<br>

<br> Вместо предисловия<br>
О превратностях судьбы, о хитрых, чаще всего невидимых глазу законах, о путях, ведущих к славе, написаны тысячи научных трактатов, статей, романов, рассказов, исследований, дневниковых раздумий. Это тревожило людей во все времена: и в древнеегипетские, и еще ранее… Уже Асархаддон жаловался: «Я исчерпал тебя до дна, земная слава…» Значит, верил, что, кроме земной, бывает еще иная, неземная слава. Но тоже — слава.

Итак, что же такое слава? Чаще всего она приносит с собой те или иные виды власти: прямой или же скрытой, но все же власти безусловной. Другое дело, пользуется этим человек или нет. Тут уже многое зависит от его взглядов на мир, на свое собственное место в этом мире.


Кроме того, слава дает бессмертие или же, на худой конец, иллюзию бессмертия. Уже одного этого достаточно, чтобы понять, почему к славе стремились во все времена и будут стремиться в будущем, пока существует наша цивилизация.

Вот об этом обо всем, а еще о феномене Лихачева толковали мы поздним январским вечером 1986 года с эстонским писателем Леннартом Мери на последнем или предпоследнем этаже высотной гостиницы в Таллинне. И огоньки внизу светились совсем мирно, даже немного лирически-сонно, как на старинных рождественских открытках…

Но хорошего кофе в Таллинне уже не было. И мы пили растворимый из какой-то яркой заморской жестянки, размешивая его в чашках не ложками, которых почему-то в тот поздний час не оказалось, а чистилками для трубок…

Леннарт вспоминал свои встречи с Жан-Полем Сартром около Тарту в ночь на Ивана Купала, когда они беседовали о стойкости языческих праздников и верований…

Тогда Сартр был в зените своей славы… Интересное явление происходит сейчас с академиком Лихачевым. Человек в один-два года обрел огромное влияние не просто на многих людей, но и на многие народы…

Дмитрий Сергеевич Лихачев и раньше был достаточно известен, — пытался я возразить. — Еще в 50-е годы Лихачев занялся защитой памятников старины. Удалось спасти центр Новгорода от застройки высотными зданиями, спасти от сноса новгородский земляной вал. Благодаря протестам Лихачева, его выступлениям, статьям, письмам перестали без разбору вырубать дворцовые парки ленинградских пригородов. Лихачев выступал по телевидению против опрометчивых, часто малограмотных переименований улиц. Немудрено, что такая деятельность, мягко говоря, вызывала недовольство. Но он словно не считался с последствиями и неприятностями, на которые себя обрекал. Существовала тогда тенденция замалчивать его работы. Было и так — какое-то время считался «невыездным».

Знаю, но я не совсем об этом, — прервал меня Леннарт. — Безусловно, есть какой-то феномен Лихачева… Ведь внезапно на признании его позиции и принятии ее сошлись люди различных убеждений, которые по многим другим вопросам вряд ли сумели бы договориться. Есть в этом и нечто удивительное, и даже какая-то загадка.


Может быть, все дело в том, что люди запутались и им стал нужен большой Учитель, другими словами — Пророк? Иначе во всем придется разбираться самим, а это трудно, мучительно и неудобно. Без Покаяния не обойтись, а далеко не каждый на него способен. Прийти к Лихачеву означает, что ты как бы перепоручаешь Покаяние ему, а сам готов воспользоваться итогом…

Допустим, это так, в чем, впрочем, не уверен. Скорее речь идет о подсознательном стремлении найти подтверждение собственным мыслям в позиции авторитетного, всеми уважаемого человека.

Говорили мы долго, но так и не пришли к какому-то выводу. Да и можно ли было все расписать по пунктам и подпунктам. Сошлись на том, что можно говорить о массовом интересе к личности Дмитрия Сергеевича Лихачева как о явлении. И у каждого в воображении (да и в прямом восприятии) будет свой Лихачев, а может быть, и во многом отличный от того образа, который видится другому. И в этом нет ничего удивительного, это естественно.

И все же, что связано сегодня с именем академика и народного депутата СССР, Председателя правления Советского фонда культуры и почетного члена многих европейских академий — Дмитрия Сергеевича Лихачева? Какое новое понимание реалий сегодняшнего дня было обозначено Дмитрием Сергеевичем, почему все так ждут его выступлений?

Может быть, книга, которую вы держите в руках, поможет ответить на эти вопросы. Она интересна тем, что в какой-то мере представляет собой визитную карточку: вот мысли, мнения, взгляды человека в динамике, в движении — то, к чему он шел всю жизнь.

Воспоминания Лихачева наряду с публицистическими выступлениями прекрасно отражают черты его личности: душевную чистоту, мягкость и непреклонность, умение подняться над суетой жизни, гражданственность, любовь к России.

Вряд ли эту книгу надо взять и прочитать в один присест, залпом. Уместнее будет ее изучить, к ней присмотреться. И тогда вы увидите, что через воспоминания, беседы, статьи разных лет четко, хотя и не всегда акцентированно, проходит мысль о доминанте культуры. Не случайно Лихачев ввел в обращение термин «экология культуры».


Политические доктрины и экономические структуры вторичны. Они таковы, каков общий культурный уровень общества. Для того чтобы существовали и действовали демократические общественные институты, необходимо какое-то количество демократов. А демократы — это не просто сторонники той или иной партии, а люди демократических убеждений. Сами же демократические убеждения возникают не по приказу, не по директивному решению директивной инстанции, а воспитываются терпеливо и настойчиво.

Другими словами, прогресс возможен только в связи с ростом общего культурного уровня общества, что может быть процессом только эволюционным, а не взрывным и внезапным. Четкий этический и нравственный фундамент — основа всех видов нормальных личных и общественных взаимоотношений.

Вера в то, что Личность сильнее всех антиличностных идей и что гуманизм в конце концов торжествует в схватке с силами антигуманными, вела по нелегкой жизни Дмитрия Сергеевича Лихачева. Как стойкий оловянный солдатик, он готов был погибнуть, расплавиться, но не изменить самому себе, а следовательно, не изменить и людям. И эту твердую веру в непобедимость нравственного человека он сохранил и принес ее нам. Вот за это мы ему и благодарны.

Так мог бы закончиться тот давний разговор о феномене Лихачева с Леннартом Мери. Таким вступительным словом хотелось бы предварить эту книгу.

В подготовке книги приняла участие ассоциация творческой интеллигенции «Мир культуры».

Николай Самвелян

<br> Пережитое<br>
В какое необыкновенное время я «посетил» свою страну. Я застал все роковые ее годы…
Д. С. Лихачев
<br> Из записных книжек<br>

Воспоминания открывают нам окно в прошлое. Они не только сообщают нам сведения о прошлом, но дают нам и точки зрения современников событий, живое ощущение современников. Конечно, бывает и так, что мемуаристам изменяет память (мемуары без отдельных ошибок — крайняя редкость) или они освещают прошлое чересчур субъективно. Но зато в очень большом числе случаев мемуаристы рассказывают то, что не получило и не могло получить отражения ни в каком другом виде исторических источников.


Тимковский писал: «Судьба украсила мою жизнь событием редким, незабываемым: я видел Китай» («Путешествие в Китай через Монголию». СПб, 1824). Сколько подарков от судьбы имею я: представьте, я видел две революции, три войны, блокаду, Соловки, Англию, Сицилию, Болгарию. И многое другое.

Дм. Ник. Чуковский рассказывал мне, что на ночном столе у его деда, Корнея Ивановича, лежала папка, на которой было написано: «Что вспомнилось». Я решил превратить это название в жанр мемуаристики, в серию заметок, больших и малых, расположенных в хронологическом порядке, но не претендующих на систематический рассказ о прошлом.

Вспоминается то, что запомнилось. Для каждого же возраста есть свое запоминающееся в жизни, что в свое время произвело сильное на вас впечатление. Детские воспоминания всегда носят отрывочный характер, и это можно почувствовать, читая любые воспоминания — даже и те, что претендуют на систематичность. Но ведь та же отрывочность характерна и для воспоминаний взрослых, только последних больше и их легче вытянуть в линию рассказа. А я этого делать не буду, ибо больше всего неправды именно в этих связках между яркими воспоминаниями, в обобщениях, в попытках восстановить в памяти — «а что же было потом!».

Первые детские воспоминания наивны и таят в себе стремление к будущему; взрослые воспоминания могут быть мудры, это брызги на поворотах; стариковские — вернее, те, что относятся к пожилой жизни, — печальны. Это жалобы. Они мало интересны. Да и самим старикам хочется обратиться к далекому прошлому и, каким бы оно ни было страшным, в нем искать утешение и даже радость.

Итак, «что вспомнилось»!

С рождением человека родится и его время. В детстве оно молодое и течет по-молодому — кажется быстрым на коротких расстояниях и длинным на больших. В старости время точно останавливается. Оно вялое. Прошлое в старости совсем близко, особенно детство. Вообще же из всех трех периодов человеческой жизни (детство и молодость, зрелые годы, старость) старость самый длинный период и самый нудный.


Я не считаю таким уж важным мое собственное развитие — развитие моих взглядов и мироощущения. Важен здесь не я, а как бы некоторое характерное явление.

Отношение к миру формируется мелочами и крупными событиями. Их воздействие на человека известно, не вызывает сомнений, и самое важное — мелочи, из которых складывается работник, его мировосприятие, мироотношение. Об этих мелочах и случайностях жизни и пойдет речь в дальнейшем. Все мелочи должны учитываться, когда мы задумываемся над судьбой наших собственных детей и нашей молодежи в целом. Естественно, что в этой своего рода «автобиографии», представляемой сейчас вниманию читателя, доминируют положительные воздействия, ибо отрицательные чаще забываются. Я лично, да и каждый человек крепче хранит память благодарную, чем память злую.

Интересы человека формируются главным образом в его детстве. Л. Н. Толстой пишет в «Моей жизни»: «Когда же я начался? Когда начал жить?.. Разве я не жил тогда, эти первые года, когда учился смотреть, слушать, понимать, говорить… Разве не тогда я приобретал все то, чем я теперь живу, и приобретал так много, так быстро, что во всю остальную жизнь я не приобрел и 1/100 того?»

Поэтому в этих своих воспоминаниях я уделю главное внимание детским и юношеским годам. Наблюдения над своими детскими и юношескими годами имеют особое значение. Хотя и последующие годы, связанные с работой в Пушкинском Доме Академии наук СССР, также важны.

Мой дед по отцу Михаил Михайлович Лихачев, потомственный почетный гражданин Петербурга и член Ремесленной управы, был старостой Владимирского собора и жил в доме на Владимирской площади с окнами на собор. На тот же собор смотрел из углового кабинета своей последней квартиры Достоевский. Но и год кончины Достоевского Михаил Михайлович не был еще церковным старостой. Старостой был будущий тесть его — Иван Степанович Семенов. Дело к том, что первая жена моего деда и мать моего отца Прасковья Алексеевна умерла от чахотки (тогда не говорили «туберкулез»), когда отцу было лет пять, и похоронена на дорогом Новодевичьем кладбище, где не удалось похоронить Достоевского. Отец родился и 1876 году. Михаил Михайлович (или, как его звали у нас в семье, Михал Михалыч) женился на дочери церковного старосты Ивана Степановича Семенова — Александре Ивановне. Иван Степанович принимал участие в похоронах Достоевского. Отпевали писателя на дому священники из Владимирского собора… Сохранился один документ, любопытный для нас — потомков Михаила Михайловича Лихачева. Документ тот приводит Игорь Волгин в рукописи книги «Последний год Достоевского».


И. Волгин пишет:

«Анна Григорьевна желала похоронить мужа по первому разряду. И всё же похороны обошлись ей сравнительно недорого: большинство церковных треб совершалось безвозмездно. Более того: часть истраченной суммы была возвращена Анне Григорьевне, в чем удостоверяет весьма выразительный документ:

«Честь имею препроводить к Вам деньги 25 рубл. серебром, сегодня предоставленные мне за покров и подсвечники каким-то неизвестным мне гробовщиком, и при этом объяснить следующее: 29 числа утром лучший покров и подсвечники отправлены были из церкви в квартиру покойного Ф. М. Достоевского по распоряжению моему безвозмездно. Между тем неизвестный гробовщик, не живущий даже в пределах Владимирского прихода, взял с Вас деньги за церковные принадлежности самовольно, не имея на то ни права, ни резона, да и сколько он взял их, неизвестно. А потому, как деньги взяты самовольно, я препровождаю Вам обратно и прошу принять уверения в глубоком уважении к памяти покойного.

Церковный староста Владимирской церкви Иван Степанов Семенов».

См. в бумагах А. Г. Достоевской папку, озаглавленную «Материалы, относящиеся к погребению». ГБЛ, ф. 33, Щ. 5.12, л.22.

Дед мой по отцу, Михаил Михайлович Лихачев, не был купцом (звание «потомственного и почетного» давалось обычно купцам), а состоял в Петербургской ремесленной управе. Был он главой артели.

Дочери моей Вере как-то сказали, что в архиве Зимнего дворца видели прошение моего деда о вспомоществовании его артели золотошвейного мастерства, работавшей для двора с 1792 года. Расшивали серебром и золотом, очевидно, мундиры.

Но в моем детстве артель деда была уже не золотошвейной.

Дедушку мы посещали на Рождество, на Пасху и в Михайлин день.

Дедушка обычно лежал на диване в своем огромном кабинете, где потолок, помню, был в трещинах, и я всякий раз, входя к нему, боялся, что он обрушится и задавит дедушку. Выходил дедушка из своего кабинета редко. В семье его боялись до ужаса. Дочери почти не выходили из дому и никого не приглашали к себе. Только одна из моих теток, тетя Катя, вышла замуж. Другая, тетя Настя, умерла от чахотки, окончив с золотой медалью Педагогический институт. Я ее очень любил: она со мной хорошо играла. Третья, тетя Маня, окончила Медицинский институт и уехала под Новгород на Фарфоровый завод: думаю, чтобы избавиться от гнетущей обстановки в семье. Дядя Вася стал служащим Государственного банка, а дядя Гаврюша метался: то уходил на Афон, то пропадал где-то на юге России. Тетя Вера жила после смерти дедушки в Удельной, отличалась фанатической набожностью и такой же добротой. Отдала в конце концов свою квартиру какой-то бедной многодетной семье, переселилась в сарай и умерла от голода и мороза во время блокады Ленинграда.


А отца дед хотел сделать своим преемником и обучать в коммерческом училище. Но отец поссорился со споим отцом, ушел из дому, поступил самостоятельно и реальное училище, жил уроками. Потом стал учиться и только что открывшемся Электротехническом институте (он помещался тогда на Новоисакиевской улице, и центре города), стал инженером, работал в Главном управлении почт и телеграфов. Он был красив, энергичен, одевался щеголем, был прекрасным организатором и известен как удивительный танцор. На танцах в Шуваловском яхт-клубе он и познакомился с моей матерью. Оба они получили приз на каком-то балу, а затем отец стал ежедневно гулять под окнами моей матери и в конце концов сделал предложение.

Мать была из купеческой среды. По отцу она была Коняева (говорили, что первоначально фамилия семьи была Канаевы и неправильно записана в паспорт кому-то в середине XIX в.). По матери она была из Поспеевых, имевших старообрядческую молельню на Расстанной улице у Раскольничьего моста близ Волкова кладбища: там жили старообрядцы федосеевского согласия. Поспеевские традиции и были самыми сильными в нашей семье. У нас никогда не было собак в квартире, но зато мы все любили птиц. По семейным преданиям, мой дед из Поспеевых ездил на парижскую выставку, где поражал великолепными русскими тройками. В конце концов и Поспеевы и Коняевы стали единоверцами, крестились двумя перстами и ходили в единоверческую церковь — где теперь Музей Арктики и Антарктики.

Отец матери, Семен Филиппович Коняев, был одним из первых бильярдистов Петербурга, весельчак, добряк, певун, говорун, во всем азартный, легкий и обаятельный. Проиграв все — мучился и стеснялся, но неизменно отыгрывался. В квартире постоянно бывали гости, кто-то непременно гостил. Любил Некрасова, Никитина, Кольцова, прекрасно пел русские народные песни и городские романсы. По-старообрядчески сдержанная бабушка любила его беззаветно и все прощала.

Мои первые детские воспоминания восходят ко времени, когда я только учился говорить. Помню, как в кабинете отца на Офицерской сел на подоконник голубь. Я побежал сообщить об этом огромном событии родителям и никак не мог объяснить им — зачем я их зову в кабинет. Другое воспоминание. Мы стоим на огороде в Куоккале, и отец должен ехать в Петербург на службу. Но я не могу этого понять и спрашиваю его: «Ты едешь покупать?» (отец всегда что-то привозил из города), но слово «покупать» у меня никак не выговаривается и получается «покукать». Мне так хочется сказать правильно! Еще более раннее воспоминание. Мы живем еще на Английском проспекте (потом проспект Мак-Лина, превратившегося теперь в обыкновенного русского Маклина). Я с братом смотрю волшебный фонарь. Зрелище, от которого замирает душа. Какие яркие цвета! И мне особенно нравится одна картина: дети делают снежного деда-мороза. Он тоже не может говорить. Эта мысль приходит мне в голову, и я его люблю, деда-мороза, — он мой, мой. Я только не могу его обнять, как обнимаю любимого плюшевого и тоже молчащего медвежонка — Берчика. Мы читаем «Генерала Топтыгина» Некрасова, и нянька шьет Берчику генеральскую шинель. В этом генеральском чине Берчик воспитывал в блокаду и моих дочерей. Уже после войны генеральскую шинель на красной подкладке мои маленькие дочери перешили в женское пальто для одной из кукол. Уже не в генеральском чине он воспитывал потом мою внучку, неизменно молчащий и ласковый.


Мне было два или три года. Я получил в подарок немецкую книжку с очень яркими картинками. Была там «Сказка о счастливом Гансе». Одна из иллюстраций — сад, яблоня с крупными красными яблоками, ярко-синее небо. Так радостно было смотреть на эту картинку зимой, мечтая о лете. И еще воспоминание. Когда ночью выпадал первый снег, комната, где я просыпался, оказывалась ярко освещенной снизу, от снега на мостовой (мы жили на втором этаже). На светлом потолке двигались тени прохожих. По потолку я знал — наступила зима с ее радостями. Так весело от любой перемены, время идет, и хочется, чтобы шло еще быстрее. И еще радостные впечатления от запахов. Один запах я до сих пор люблю: запах разогретого солнцем самшита. Он напоминает мне о крымском лете, о поляне, которую все называли «Батарейка», так как тут во время Крымской войны располагалась русская батарея, чтобы предотвратить высадку англо-французских войск в Алупке. И такой близкой казалась эта война, точно она была вчера — всего 50 лет назад!

Одно из счастливейших воспоминаний моей жизни. Мама лежит на кушетке. Я забираюсь между ней и подушками, ложусь тоже, и мы вместе поем песни. Я еще не ходил в приготовительный класс.

Дети, в школу собирайтесь, Петушок пропел давно. Попроворней одевайтесь! Смотрит солнышко в окно. Человек, и зверь, и пташка — Все берутся за дела, С ношей тащится букашка, За медком летит пчела. Ясно поле, весел луг, Лес проснулся и шумит, Дятел носом: тук да тук! Звонко иволга кричит. Рыбаки уж тащат сети, На лугу коса звенит… Помолясь, за книгу, дети! Бог лениться не велит.

Из-за последней фразы, верно, вывелась эта детская песенка из русского быта. А знали ее все благодаря хрестоматии Ушинского «Родное слово».

А вот и другая песенка, которую мы пели:

Травка зеленеет, Солнышко блестит; Ласточка с весною В сени к нам летит. С нею солнце краше И весна милей… Прощебечь с дороги Нам привет скорей! Дам тебе я зерен, А ты песню спой, Что из стран далеких Принесла с собой.


Ясно помню, что слово «прощебечь» я пел как «прощебесь» и думал, что это кто-то кому-то говорит «прочь с дороги» — «прощебесь с дороги». Только уже на Соловках, вспоминая детство, я понял истинный смысл строки!

Жили мы так. Ежегодно осенью мы снимали квартиру где-нибудь около Мариинского театра. Там родители всегда имели — два балетных абонемента. Достать абонементы было трудно, но нам помогали наши друзья — Гуляевы. Глава семьи Гуляевых играл на контрабасе в оркестре театра и поэтому мог доставать ложи на оба балетных абонемента. В балет я стал ходить с четырехлетнего возраста. Первое представление, на котором я был, — «Щелкунчик», и больше всего меня поразил снег, падавший на сцене, понравилась и елка. Потом я уже бывал вечерами и на взрослых спектаклях. Было у меня в театре и свое место: наша ложа, которую мы абонировали вместе с Гуляевыми, помещалась в третьем ярусе рядом с балконом. Тогда балкон имел места с железными, обтянутыми голубым плюшем поручнями. Между нашей ложей и первым местом балкона оставалось маленькое клиновидное местечко, где сидеть мог только ребенок, — это место и было моим. Балеты я помню прекрасно. Ряды дам с веерами, которыми обмахивались больше для того, чтобы заставлять играть бриллианты на глубоких декольте. Во время парадных балетных спектаклей свет только притушивался, и зал и сцена сливались в одно. Помню, как «вылетала» на сцену «коротконожка» Кшесинская в бриллиантах, сверкавших в такт танцу. Какое это было великолепное и парадное зрелище! Но больше всего мои родители любили Спесивцеву и были снисходительны к Люком.

С тех пор балетная музыка Пуни и Минкуса, Чайковского и Глазунова неизменно поднимает мое настроение. «Дон Кихот», «Спящая» и «Лебединое» (именно так сокращала названия балетов и Ахматова), «Баядерка» и «Корсар» неразрывны в моем сознании с голубым залом Мариинского, входя в который я и до сих пор ощущаю душевный подъем и бодрость.

В моем кабинете, отделяя кабинет от холла, висит сейчас на стеклянной двери бархатный голубой занавес: он из старого Мариинского театра, куплен в комиссионном магазине еще тогда, когда мы жили в конце 40-х годов на Басковом переулке и шел ремонт зрительного зала театра после войны (там попала бомба в фойе, и обивку и занавеси обновляли).


Когда я слушал разговоры о Мариусе Мариусовиче и Марии Мариусовне Петипа, мне казалось, что речь идет об обыкновенных знакомых нашей семьи, которые только почему-то не приходят к нам в гости.

Раз в год поездка в Павловск «пошуршать листьями», раз в год посещение Домика Петра Великого перед началом учебного года (таков был петербургский обычай), прогулки на пароходах Финляндского пароходного общества, бульон в чашках с пирожком в ожидании поезда на элегантном Финляндском вокзале, встречи с Глазуновым в зале Дворянского собрания (теперь Филармонии), с Мейерхольдом в поезде Финляндской железной дороги были достаточными, чтобы стереть границы между городом и искусством…

По вечерам дома мы играли в любимое цифровое лото, называя бочоночки с цифрой непременно с прибаутками; играли в шашки; отец обсуждал прочитанное им накануне на ночь — произведения Лескова, исторические романы Всеволода Соловьева, романы Мамина-Сибиряка. Все это в широко доступных дешевых изданиях — в приложениях к «Ниве».



следующая страница >>