prosdo.ru 1 2 3
СОЦИАЛЬНЫЕ ОТНОШЕНИЯ

[ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРАКТИКИ

i В ПОСТКОММУНИСТИЧЕСКОЙ РОССИИ


i

Ц
-.1 и...........и

j М. Урбан полис 2002-4

Западные исследователи, изучающие политическую жизнь посткоммунистиче­ских стран, захвачены перспективой установления на обширном географическом пространстве, прежде подвластном коммунистическим партиям-государствам, либерально-демократических режимов с рыночной экономикой. Политологи (и бывшие советологи, и те, кто лишь недавно занялся данной проблематикой) уде­ляют преимущественное внимание институтам и процессам, которые, как счита­ется, повсеместно играют ключевую роль в развитии демократии, — публичным выборам, законодательным, исполнительным и судебным институтам, общест­венному мнению и его влиянию на демократические практики, и т.д. Такой под­ход понятен и по-своему правомерен. С одной стороны, крах коммунизма, со­провождавшийся высокой общественной мобилизацией под знаменем демокра­тии, был эпохальным явлением, которое вызывало интерес, будоражило вообра­жение и порождало надежды как ученых, так и общественности. Казалось, сама история пишет повестку дня наших исследований. С другой — сразу же возник­ли условия для постановки и решения серьезных научных задач. Появился шанс применить сложившиеся в политологии теории и модели к прежде почти неизу­ченному региону. Большинство посткоммунистических обществ оказались теперь достаточно открытыми для проведения эмпирических исследований, позволяю­щих ученым заменить неоформленные догадки систематическим отслеживанием [ и анализом неопровержимых фактов. Словом, возможность изучать феномен все­мирно-исторического значения и при этом использовать общепринятые полито­логические методы в регионе, где раньше это почти не делалось, притягивала уче­ных подобно гравитационной силе, побуждая их исследовать нововведенные ин­ституты и практики, отождествлявшиеся с демократией.

Оборотной стороной нашей сосредоточенности на демократических инсти­тутах, формирующихся в посткоммунистическом пространстве, стало недоста­точное внимание к устоявшимся моделям социальных отношений. По правде говоря, они часто занимали в наших исследовательских программах не боль­ше места, чем то, которое в официальной коммунистической доктрине отво­дилось реальным моделям поведения, расходившимся с предписанными вла­стями. Шла ли речь о "привычках прошлого", препятствовавших продвиже­нию коммунизма, или о "коммунистическом наследии", тормозящем разви­тие демократии, считалось, что, хотя некоторые типы мышления и действия, не способствующие достижению формально установленных социальных це­лей, сохранились, они куда менее значимы, чем якобы существующая энергия социальных преобразований, ведущая к этим целям. Кроме того, можно было ожидать, что эти привычки и это наследие со временем ослабнут и в конце концов будут перемолоты жерновами истории.


Подобные тенденции в западной научной мысли выявила К.Вердери, при­влекшая внимание к ряду распространенных в первые годы посткоммунистичес­кого транзита метафор профессионального политологического языка, которые провоцировали недооценку или даже игнорирование реалий изучаемых обществ. Одна из таких метафор — "большой взрыв" — порождала иллюзию, будто совер­шенно новый мир либеральных демократий и рыночных экономик может воз­никнуть как бы из ничего. Термин "шоковая терапия" заставлял наблюдателей мыслить в медицинских терминах, уподобляя посткоммунистические общества

УРБАН Майкл, профессор кафедры политологии Калифорнийского университета в Сайта Крус.

Ill 1 1

душевнобольным, чье здоровье можно восстановить лишь с помощью соответст­вующего политического лекарства [Verdery 1996: 205]. Эти метафоры отражали некоторые исходные представления, лежавшие в основе многих научных повес­ток дня первых десяти (или около того) лет посткоммунистического развития.

В настоящей работе я попытаюсь использовать для изучения постсоветской России часть багажа, накопленного в прошлом советологами, прежде всего — идею взаимосвязи социальных отношений и политических практик, как она бы­ла сформулирована на закате коммунизма учеными, исследовавшими клиенте-лизм и патронажные сетевые структуры в СССР*. Аналитики, изучавшие патро­нажные сетевые структуры, рассматривали советское общество и государство под углом зрения, совершенно отличном от принятого в то время. Вместо картины унифицированной партийно-государственной иерархии, где инструкции и зада­чи спускаются сверху вниз к реализующим их исполнителям, была предложена гораздо более сложная схема, согласно которой государственную машину приво­дят в действие разнообразные патронажные группы, использующие ее в собст­венных интересах. Подобный подход, ставивший под сомнение формальную должностную иерархию, указывал на преобладание в коллективных действиях личностных, а не институциональных начал и привлекал внимание к реальным политическим результатам в противовес декларированным. Включение в совет­скую модель управления социальных отношений и сопутствующих им практик позволило дать более систематизированный анализ тех феноменов, которые не находили объяснений ни в официальных советских трактовках, ни в западной советологии. В частности, появилась возможность разобраться в том, почему та­кое количество официальных начинаний оставалось невыполненным. Короче говоря, исследование патронажных отношений указывало на то, что власть, фор­мально принадлежавшая государственным и партийным органам, все больше ут­рачивает способность преодолевать сопротивление неформальных сетевых структур, основанных на личной зависимости и взаимных обменах услугами. Входившие в эти структуры акторы использовали свои должности, чтобы сорвать исполнение спускавшихся сверху предписаний или, по крайней мере, серьезно исказить их суть. Открывшийся тем самым новый ракурс в рассмотрении пар­тии-государства означал, что репрессивные черты советского порядка уже не мо­гут восприниматься как власть per se. Когда дело доходило до реальной полити­ки, советское государство оказывалось чрезвычайно слабым [DiFranceisco, Gitelman 1984; Van Atta 1986; Siegelbaum 1984; Urban 1985, 1987].


Конечно, межличностные сетевые структуры влияют на общественную и политическую жизнь повсеместно. Возьмем обычную ситуацию: подрядчик тайно договаривается с клиентом о каком-нибудь мелком ремонте в доме за наличные. Стороны тем самым вступают в персонализированные отношения, нарушая официальные правила уплаты налогов, чтобы получить обоюдную выгоду: клиент платит меньше, а подрядчик получает больше, но в ущерб го­сударству. Этот эпизод служит примером социальных отношений, порождаю­щих коллективные действия вне рамок установленных требований об уплате налогов, правил проведения ремонтных работ и т.д. В свете теории преиму­ществ, выдвинутой Н.Элиасом в его работе о формах социальных отношений, принятых в современных обществах, ясно, что наши подрядчик и клиент во­влекаются в обмен, характерный для натурального хозяйства, еще не полно­стью искорененного "цивилизационным процессом" [Elias 1978]. Их отказ от соблюдения правил является одновременно и отказом исполнять роли, пред­писанные данными правилами. Для наших целей особенно важно, что такие правила и роли могут быть обозначены как безличностные. В принципе, сле­дование этим правилам дает любому индивиду возможность исполнять любую социальную роль. Иначе говоря, структура институционализированного кол­лективного действия призвана осуществлять посредничество между акторами,

* О позднесоветском периоде см. Moses 1976; Rigby, Harasymiw 1983; Urban 1989; Willerton 1992. О клиентелизме на более ранних этапах советской истории см. Rigby 1981; Gill 1990; Easter 2000.

но рассматривать как игру с нулевой суммой: чем больше институты структу­рируют и контролируют коллективное действие, тем меньше оно зависит от личных соображений и неформальных норм, и наоборот. Учитывать это необ­ходимо при изучении каждого конкретного общества. Достаточно ли сильны его институты, чтобы при организации коллективного действия можно было спокойно игнорировать остатки личностных практик? Или же такие практи­ки настолько распространены, что сами требуют систематичного исследова­ния? Здесь полезно представить себе некую черту, разграничивающую зоны преобладания той или иной модели. Обратимся к проблеме коррупции. Как заметила в своей работе по данной тематике С.Роз-Акерман, "некий уровень коррупции будет сопутствовать любой форме слияния рынка с демократичес­кими механизмами" [Rose-Ackerman 1978: 9]. Для выявления отчетливо кор­румпированного режима необходимо, таким образом, эмпирически доказать, что соответствующая черта была достигнута или перейдена. Если это произо- j шло, бессмысленно оценивать общественные институты по их парадным фа­садам. Дело не только в том, что эти институты уже разложены коррупцией, но и в том, что существующие нормы доверия и взаимодействия оказались на­правлены против формальных институтов, санкционируя неправомочные уст­ремления сторон, вовлеченных в личностные отношения. И хотя подобные практики сами по себе могут противоречить закону, их повсеместная распро- : страненность "гасит" нормативное понимание того, что на самом деле они коррупционны. Для большинства, если не для всех членов общества, они ста­ли "нормальным" образом действий [Varese 1999: 99-111].


На мой взгляд, в современной России баланс между институционализиро­ванными и персонализированными формами коллективного действия смеща­ется в сторону последних. Поэтому изучение политической практики остает­ся неполным без учета обрамляющих ее особых социальных отношений. Бо­лее того, включая социальные отношения в область политического исследова­ния, мы обязаны согласиться с культурологическим подходом, отвергающим методологический индивидуализм и объективизацию формальных институтов. В центре внимания оказываются скорее культурно опосредованные формы со­циального взаимодействия, вбирающие в себя наличный набор поведенческих практик и их нормативных составляющих [Tilly 1999]. Например, пост прези­дента является одновременно и формальным институтом, и культурным кон­структом. В ряде случаев акции президента можно интерпретировать двояко: либо через спецификацию безличностных норм, либо исходя из общих куль­турных практик, существующих независимо от этих норм. Так, если поместить рассматриваемый пост в систему координат российской культуры, то это оп­ределенным образом скажется на взаимоотношениях между его носителем и значимыми другими: действия президента могут не вписываться в институци­ональные рамки и при этом оставаться вполне приемлемыми для окружаю­щих. Их приятие зиждется на обыденных моделях поведения, восходящих к укоренившемуся в культуре пониманию отеческой власти, когда "отцу" доз­воляется нарушать правила, дабы он обеспечивал благосостояние семьи (на­ции) [Alexander 2000: 83-117]. Дж.Бреслауэр показал, какую роль сыграла эта культурная парадигма во время президентства Б.Ельцина [Breslauer 2001: 35-58], а Г.Дерлугьян привлек внимание к аналогичному феномену регионально­го уровня на примере краснодарского губернатора — "батьки" Н.Кондратен­ко [Derluguian 2000]. И в том, и в другом случае (а их, несомненно, гораздо больше) мы наблюдаем, как неформальные культурные модели поведения и восприятия пересиливают формальные институциональные требования.

В настоящей статье я попытаюсь обосновать тезис о доминировании в Рос­сии личностных связей и доверительных отношений. В первом разделе будет проанализирован характер современного российского государства и проведено различие между материальным и символическим аспектами государства как та­кового с особым акцентом на последнем, поскольку в принципе он является продуктом коллективного воображения (усиленного наличными практиками), трактующего данный институт как постоянно действующую безликую силу, сто­ящую вне общества и предписывающую его членам правила, по которым они обязаны жить. В России государство слабо и в символическом, и в материаль­ном плане, что отражается на действии сетевых структур власти, о которых пой­дет речь в следующем разделе. Далее я обращусь к так наз. серой зоне — обшир­ной области применения неформальных практик, которые вследствие слабости государства стали, несмотря на их противозаконность, нормой российской жиз­ни. Цель следующего раздела — завершить описание социальных отношений и политических практик, рассмотрев пути организации совместной деятельности рядовыми гражданами. В заключительной части я рискну сказать несколько слов о В.Путине как президенте и о возможных вариантах развития событий.


РОССИЙСКОЕ ГОСУДАРСТВО

Государство представляет собой важнейший институт любого современного общества. Это — аксиома. Как свидетельствуют многочисленные исследования, формирование современного государства происходило одновременно с соци­альной модернизацией, поскольку государственное строительство напрямую включало в себя обновление социальных отношений в соответствии с абстракт­ными категориями, поставщиком которых выступал сам этот институт [см., напр. Elias 1982; Braudel 1984; Migdal 1988; Tilly 1990; Raeff 1983]. Согласно фор­мулировке Дж.Скотта, государство инспектирует, облагает налогами, проводит переписи, вводит запреты, утилизируя преимущества, обусловленные его все­общностью. Оно использует имеющиеся у него ресурсы для поощрения и нака­зания, способствуя тем самым воплощению в жизнь собственных абстрактных принципов [Scott 1998]. Более того, государство подчиняет себе внутренние сто­роны жизни своих подданных. Склад мышления последних выстраивается (прежде всего с помощью системы школьного образования) в соответствии с го­сударственными критериями и затем так или иначе воспроизводится в социаль­ном действии. В общественном сознании бытует представление, что относи­тельная корреляция между социальным действием и ментальным конструктом и рождает государство. Именно эта существующая в наших представлениях кор­реляция (вернее — ее нарушение) кроется за приведенным выше примером с подрядчиком и клиентом. Если бы они действовали в рамках установленного государством положения вещей, их поведение просто иллюстрировало бы нор­му. Оно заслуживает внимания только потому, что в данном случае объективи­зированные проявления государства, которые мы обычно воспринимаем как "естественные" и "правильные", не отвечают ментальному складу и результи­рующему поведению участвующих в трансакции сторон [Bourdieu 1999].

К.Маркс утверждал, что "современное государство... не более чем фикция" [Маркс, Энгельс 1968: 331]. Он, безусловно, имел в виду не тех вполне реальных агентов, которые порой портили ему жизнь и разрушали его политические меч­ты. Речь шла прежде всего о том, что государство представляет собой общепри­нятый умственный конструкт некой объективной данности и силы, стоящих вне общества. Как отмечает Т.Митчелл, "феномен, называемый 'государством', вы-


пут двойную жизнь — они направляют человеческую деятельность и в то же время находятся вне ее, выступая в качестве мерила и ориентира по отношению к действию. Аналогичный феномен Митчелл прослеживает в случае с государст­вом. В современных институтах управления "точная спецификация сферы ком­петенции и функций... иерархическое распределение этих функций, организация инспектирования и надзора, установление временных параметров посредством графиков и программ — все это служит созданию мира, который основан не на сложных социальных практиках, а на бинарном порядке: с одной стороны, ин­дивиды и их деятельность, с другой — инертная 'структура', существующая как бы отдельно от индивидов, возвышающаяся над ними и определяющая рамки их жизнедеятельности. Само понимание института как абстрактной структуры, обо­собленной от конкретных практик, которые она обрамляет, воистину можно рассматривать как продукт этих технологий" [Mitchell 1999: 89]. Сам по себе се­крет государственной власти кроется в специфическом "эффекте" названных технологий, порождающем в общественном сознании представление о государ­стве как о свободном и независимом акторе, а не просто отдельной территории, на которой реализуется социальная власть [Mitchell 1999: 83-87].

Этот "государственный эффект" в лучшем случае находит лишь слабое отра­жение в повседневном сознании россиян, которые говорят о своем государстве в конкретных, личностных терминах — "они", "власти" [Ries 1997; Pesmen 2000]. Такое восприятие корреспондирует с присутствием персоналистских, а зачастую — и коррупционных практик, пронизавших госаппарат сверху донизу и препятствующих осмыслению его как независимой и стоящей вне общества данности. О степени "вторжения" социальной власти в государственный аппа­рат говорит опрос, проведенный в 1995 г. М.Афанасьевым среди высокопостав­ленных чиновников — учащихся Российской академии государственной служ­бы. По данным Афанасьева, только 20% из них полагают, что в формальных должностных инструкциях действительно отражено то, чем они занимаются, тогда как две трети утверждают, что формальные правила лишь отдаленно свя­заны с их непосредственной работой, и еще четверть уверена в том, что такие инструкции вообще ничего на значат. Более того, респонденты считают личную преданность и покровительство наиболее важными факторами, влияющими на их профессиональные успехи и карьерный рост [Афанасьев 2000: 421-245]. Уко­ренение персонифицированных отношений в государственном аппарате указы­вает на упадок российского государства, на то, что оно физически не в состоя­нии оперировать в качестве института. Об этом наглядно свидетельствует поч­ти полная его беспомощность в выполнении двух функций, являющихся, по об­щему мнению, определяющими для государства как такового.


Первая из них связана со способностью государства финансировать свою деятельность за счет извлечения доходов. Один из методов решения этой за­дачи — введение эксклюзивной национальной валюты, в которой осуществ­ляются экономические трансакции, что ведет, помимо прочего, к рационали­зации экономических отношений. Российское государство оказалось, однако, не в силах установить монополию на признанные средства платежа. Вряд ли можно говорить о том, что официальная валюта служит всеобщим экономи­ческим эквивалентом, если до 50% ВВП основывается на бартере или на ис­пользовании денежных суррогатов, выпускаемых банками или субнациональ­ными правительствами [Woodruff 1999; см. также Chorniy 1999; Rutland 2001]. Такая ситуация не просто лишает федеральное правительство доходов; она подрывает статус государства как фискальной единицы, уничтожает возмож­ность общественного контроля за процессом реализации бюджета и способст­вует разделению национальной экономики на своего рода ленные владения.

Несостоятельность российского государства в выполнении второй жизнен­но важной функции связано с утратой им монополии на насилие. Будучи не в силах защитить своих граждан и обеспечить выполнение соглашений, оно фак­тически уступило большую часть своих обязанностей в этой сфере частному охранному бизнесу, имеющему криминальные корни. Индивиды и фирмы

предпочитают (либо вынуждены) пользоваться услугами организаций, облада­ющих инструментами принуждения, выплачивая им "подать", которая в иных обстоятельствах попадала бы в казну [Волков 2000; Hendley et al. 2000]. Мало того, в оказании услуг по личной защите задействованы десятки тысяч бывших и нынешних госслужащих, которые наживаются на присвоении имманентных функций государства. Постоянные и временные сотрудники частных охранных агентств поддерживают контакты с влиятельными государственными чиновни­ками и используют эти связи в интересах своих клиентов — помогая им, на­пример, избежать уплаты налогов. Тем самым окончательно разрушается и без того ослабленная способность государства выступать и действовать в качестве беспристрастного гаранта общей безопасности и власти закона.


Подобного рода соображения, вероятно, и побудили Н.Робинсона недавно заявить, что с момента насильственной ликвидации в 1993 г. первой республи­ки "в России есть правительство, но нет государства" [Robinson 2000: 1406]. Элемент истины, скрытой за этой гиперболой, отсылает нас к тому специфи­ческому политико-государственному строю, который был установлен сразу по­сле захвата Ельциным власти в 1993 г. Президентскими указами были распу­щены законодательные органы всех уровней, что означало ликвидацию важ­нейших противовесов исполнительной власти. И хотя несколько месяцев спу­стя они были восстановлены, сокращение в конституционном порядке их пол­номочий в сочетании с использованием ресурсов исполнительной власти для влияния на результаты выборов привело к практически полному освобожде­нию исполнительных органов от контроля со стороны независимой законода­тельной власти. Таким образом исполнительная власть (представленная, поми­мо прочего, "суперпрезидентским режимом", конституционно закрепленным в 1993 г.) радикально изменила ритмы социальной жизни, низведя политические партии и общественные организации до роли статистов в политической драме, разыгрываемой высшими должностными лицами исполнительных структур и их партнерами в деловых и финансовых кругах [Fish 2000, 2001; Breslauer 2001]. Поскольку общественные формы реализации частных интересов атрофирова­лись, расцвели личные связи между чиновниками и представителями частного сектора*. Эти связи оказываются важнее государственных институтов, так что в результате российское государство больше напоминает партикуляристский режим, чем государство per se [Sakwa 2000]. Соответственно, при исследовании политической жизни следует сконцентрировать внимание на анализе этого ре­жима и пронизывающих его персоналистских сетевых структур.

Сетевые структуры власти

Н.Айо и В.Сергеев недавно провели различие между двумя типами сущест­вующих в России сетевых структур, а именно между так наз. "сетевыми струк­турами власти" и "сетевыми структурами доверия". Первое понятие относит­ся к вертикально структурированным группам, действующим под патронажем одного или нескольких высокопоставленных правительственных чиновников; второе подразумевает структуры с горизонтальными связями и неформальны­ми, но упорядоченными отношениями взаимопомощи [Айо, Сергеев 2001]. Хотя данное различение носит аналитический характер и отнюдь не исключа­ет наличия сетевых структур доверия в высших правительственных кругах и переплетения двух типов сетей, оно указывает на тот факт, что сетевые струк­туры власти возникают в рамках формальных государственных институтов, тогда как сети доверия превалируют в обществе.


Имеются два важных обстоятельства, указывающих на то, что корни сете­вых структур власти, функционирующих в современной России, уходят в со-

* О важности взаимодействия между названными стратегическими группами свидетельствуют ежемесячно публикуемые в "Независимой газете" экспертные опросы. Среди ведущих лоббистов страны упоминаются преимущественно высокопоставленные правительственные чиновники. В свою очередь, списки ведущих политиков открываются именами крупнейших банкиров и пред­принимателей, которые не занимают ни общественных, ни партийных постов.

ветское прошлое. С одной стороны, устоявшиеся и вновь возникавшие сете- I вые структуры были настолько хорошо позиционированы, что могли восполь- I зоваться открывшимися с началом экономических реформ возможностями и захватить государственные активы [Solnick 1998; Johnson, Knoll 1991; Clarke 1993; Slider 1994; Sutela 1994; McFaul 1995]. Конечно, к этим сетям порой при­соединялись и новые игроки, а некоторые из них даже создавали собственные сети, однако основная масса российских правительственно-предприниматель- I ских групп представляла старые элиты, приспосабливавшиеся к изменившей­ся ситуации. С другой стороны, эти сетевые структуры власти перенесли с со­бой в новые условия совокупность практик, обновленных исключительно под влиянием самого периода экономической трансформации.

В этой связи важно подчеркнуть, что российские экономические реформы скорее стимулировали, нежели сдерживали рост сетевых структур власти, стре­мившихся приватизировать не только экономические объекты, но и госаппарат. С тех пор как государство "покинуло" экономику, оно пренебрегает и подведе- I нием под рыночные отношения институционального фундамента, о чем убеди- I тельно свидетельствует тот простой факт, что рынок в России вводился при полном отсутствии подготовленных бухгалтеров, не говоря уже о соответствую- I щем законодательстве в области заключения контрактов, гражданских правона- i рушений, налогового обложения собственности, банкротств и т.д. Это привело к ситуации, когда решающим фактором при выборе модели поведения оказа- I лось не дисциплинирующее воздействие регулируемого законами рынка, а лич- I ные отношения с "нужными" государственными чиновниками [Reddaway, I Glinski 2001; Hedlund 1999; Tikhonov 2000]. Поэтому модель поведения, которую обнаружили М.Буравой и К.Хендли, изучая позднесоветский период (суть ее в том, что сговорившиеся партнеры при первой же возможности "заработать" присваивают институты, в которых задействованы, превращая их в средство личного обогащения) [Burawoy, Hendley 1992], по-видимому, получила в эконо­мике страны еще большее распространение. Здесь уместно вспомнить концеп­цию "рекомбинантной собственности" Д.Старка, который показал, что в пост­коммунистических системах отношения собственности не столько закрепляют индивидуальные права и обязанности, сколько создают условия, при которых сетевые структуры, объединившие государственных и частных акторов, исполь­зуют преимущества должностных позиций и собственности для создания закры­тых и крайне доходных экономических комплексов, действующих под управле­нием самих этих структур [Stark 1997; см. также Stark, Bruszt 1998; Hayri, McDermott 1998]. Наличие громадной территории и высокого ресурсного по­тенциала снижают потребность России в привлечении иностранного капитала (а следовательно — в создании правовой системы, регулирующей экономичес­кую деятельность), которая носит там гораздо менее острый характер, чем в лю­бой другой части посткоммунистического пространства. Это позволяет сложив­шимся сетевым структурам не сходить с проторенного пути [Sajo 1998].

Хотя некоторые из новых игроков доказали свою способность определять развитие российских сетевых структур власти [Khlebnikov 2000], внимания за­служивают скорее не таланты и склонности индивидов, а социальные практи­ки, в которые они вовлечены. Это тут же становится очевидным из языка са­мих акторов. Как заметила К.Хамфри, "современная торговая активность вы­росла из нелегальной деятельности, не выработав легитимирующего ее слова­ря" [Humphrey 1999: 21]. Бинарная оппозиция между социальными отноше­ниями и сопутствующими им практиками, с одной стороны, и общественным дискурсом, призванным отражать такие отношения и практики, — с другой, сохраняется по сей день. В данном смысле в языке воспроизводится модель, подобная той, которую я описывал выше, говоря о противоречии между фор­мальными институтами и хаотической массой пронизывающих их неформаль­ных практик. И если эти неизбывные практики действуют под прикрытием и при поддержке формальных институтов (играющих по отношению к ним роль крыши), то и язык, посредством которого они обозначаются, демонстрирует

следующая страница >>