prosdo.ru   1 ... 9 10 11 12 13

МЕНОПАУЗА

Он сидел за своим чертовски старинным, чертовски дорогим и чертовски деревянным столом, вписывал латинские каракули в мою амбулаторную карточку и как бы нехотя бросил мне за ширму, где я натягивала колготки:

– Это была ваша последняя менструация.

И даже голос у него задрожал.

Может ли женщина в первые часы менопаузы сразу стать алкоголичкой?


Я была почти уверена, что может, так как у меня была твердая уверенность, что это происходит, когда мой пластиковый стаканчик оставался пустым дольше десяти минут. В принципе, я хотела об этом спросить моего гинеколога, но он, кажется, был гораздо пьянее, чем я, и поэтому я не стала. Тем более он так странно смотрел на меня. Как будто хотел раздеть меня взглядом. Нет, правда. Именно так он и смотрел. Даже если никто давно не хотел меня раздеть ни взглядом, ни по-настоящему, я все еще помню – несмотря на то что уже несколько часов пребываю в менопаузе, – как смотрит на женщину мужчина, который хотел бы раздеть ее взглядом. Даже если это ее гинеколог. Нет, правда помню.

Я смотрела на него, когда он наливал мне очередную порцию в прозрачный пластиковый стаканчик, стоящий на его дубовом письменном столе, и думала, может ли гинеколог – не только мой, во всех отношениях аккуратный и ладный, как кирпичи в немецком здании, а вообще любой, – так вот, может ли он в своем кабинете смотреть на женщину так, будто он хочет раздеть ее взглядом? Даже если сто двадцать четыре минуты назад она разделась перед ним по собственной воле и он всматривался в ее промежность, как биолог всматривается через микроскоп в новую бактерию? Вот только можно ли считать, что это stride[5] научно? Впрочем, он меня удивляет. Сколько может быть новых бактерий на свете?

Я всегда задумывалась, зачем я покупаю новое белье перед каждым визитом к гинекологу.

Я опустошала свою копилку – Анджею я говорила, что коплю деньги на поездку в Непал, – шла в лучший магазин в городе и примеряла белье, которое выглядело так потрясающе секси на моделях по телевизору. И все заканчивалось одинаково. Я возвращалась с новым бельем и старой клятвой, что больше никогда туда не пойду.


А как может быть иначе? Ты входишь утром, сразу после открытия, в этот магазин, и продавщицы выглядят так, как будто встали в полночь, чтобы выглядеть так, как они выглядят. Это действует удручающе на нормальных женщин, и у тебя портится настроение, едва только войдешь. И это только начало. Потом они ходят за тобой по всему магазину, как дочки за мачехой, и неизменно рекомендуют белье на два номера меньше и на два номера больше. На всякий случай, «если вы будете чувствовать себя в первом не совсем удобно».

И вот ты уже в примерочной, и уже через минуту у тебя возникает «синдром бегства». Это чувство особенно усиливается в примерочных «лучших магазинов города» (я проверила это в нескольких городах). Они там, между прочим за мои деньги, монтируют неоновые, криптоновые или наполненные другими токсичными газами люминесцентные лампы, создающие миллионы, а то и миллиарды люксов света (помню из физики, что освещенность измеряется в люксах – единице, которая уже тогда ассоциировалась у меня с совсем другим люксом, то есть с роскошью). Там все стены, а иногда даже потолки в зеркалах, и в таких условиях надо снять с себя все и надеть их роскошные «La Perle» или «Aubade» по цене, равной средней зарплате сиделки в варшавских больницах. Под этими люксами и в этих зеркалах видна в подробностях структура маленького шрамика на плече после прививки в детстве от туберкулеза, а что уж говорить о целлюлите, морщинах или возрастной пигментации кожи. Все это выглядит в таких условиях словно увеличенная до формата А2 или А1 ксерокопия свидетельства о рождении. Страшно четкая и выразительная ксерокопия. Под этими люксами эти отражения в зеркалах напоминают человеку телевизионные репортажи или статьи в «Ныосуике» об «опасностях пластических операций», и он вдруг начинает понимать, почему женщины идут на такой риск. И начинает завидовать их отваге, и ему самому хочется побежать из этой примерочной прямо на пластическую операцию, чтобы избавиться от морщин, особенно тех, что противятся самым дорогим кремам.


Выходит потом человек из такой примерочной и чувствует себя как женщина, которая вынуждена была по радио на всю Польшу громогласно объявить, сколько ей на самом деле лет. Затем идешь к кассе, чтобы там – заплатив среднюю зарплату варшавской сиделки кассирше, которая встала в полночь, чтобы так выглядеть, – принять с улыбкой на устах настоящий удар. А потом, сохраняя достоинство, выходишь из магазина как ни в чем не бывало. А потом, по крайней мере я, «как ни в чем не бывало» иду в ближайшее заведение, где можно сесть и где продают алкоголь.

Но если говорить объективно, то это белье на тех анорексических моделях выглядит действительно секси. До того потрясающе секси, что Анджей перестает читать газету или финансовые отчеты и смотрит на экран телевизора. А ведь он не смотрел на экран даже тогда, когда Редфорд танцевал с Энни в «Заклинателе», а я не могла удержаться и, сидя в кресле, в голос плакала, и это было слышно. Он услыхал, что я плачу, посмотрел на меня своим взглядом из серии, «что это женщина опять придумала», и вернулся к бумагам, ни о чем не спрашивая и не взглянув даже на миллисекунду на экран телевизора. А вот на этих моделей поглядывает.

И тогда с Редфордом мне было обидно. Потому что на самом деле я это белье покупала не для моего гинеколога. Вовсе нет. И тогда я думала, что ненавижу, не знаю даже кого или что, за то, что время идет и разрушает мою кожу морщинами, за эту мерзкую гравитацию, притягивающую мои груди к земле, за метаболизм, от которого у меня откладывается жир, даже если я все время буду запивать салат минеральной водой без газа, и за неизбежное обретение мудрости, заставляющей меня думать, что может быть только хуже. И, несмотря на эту мудрость, я регулярно опорожняю копилку «с деньгами на Непал», иду терзать свое эго в примерочную и покупаю еще более дорогое белье, уговаривая себя, что у гинеколога следует снимать дорогое белье, на самом деле рассчитывая, что его снимет с меня Анджей.

Но Анджей ничего не снимает с меня семь лет, десять месяцев и четырнадцать дней. Я точно помню, так как тот последний раз был в ту ночь, когда его впервые избрали в наблюдательный совет его компании. Когда я думаю о компании, то не могу не думать о Марте, моей подруге. Сейчас она в Австрии. Когда-то совершенно без повода она, пьяная, в полночь позвонила мне из какого-то бара в Вене и спросила, перекрикивая музыку:


– Слушай, когда твой Петр, нет… он вовсе не Петр… verdammt[6]… он у тебя Анджей, правда… но egal[7]… так вот, этот твой Анджей, с тех пор как он в своей компании, он спит с?.. По крайней мере с тобой? Тебе не кажется, что они организуют компании, чтобы неустанно наблюдать? Даже по ночам и по этому поводу не спать с нами?

И она положила трубку, не дожидаясь моего ответа. И подумать только, что Марта хотела стать монахиней, прежде чем стать нейробиологом. Сейчас она живет в Австрии, куда сбежала из Монреаля от третьего мужа за своим Юргеном.

Юрген, сын издателя самого популярного в Австрии журнала, был стипендиатом в Монреальском университете и лишь на три года был старше ее сына от второго брака. Встретила она его на курсах французского. Она опоздала. Аудитория была переполнена. Юрген единственный встал и уступил ей место, а сам пошел искать стул для себя. Вернулся он без ничего, так как остальные аудитории были закрыты, и целый час стоял у стены, улыбаясь ей.

Они разговаривали по-английски. Он очаровал ее робостью, невероятной скромностью, ладонями пианиста и тем, что готов слушать ее часами, невзирая на то что, как мало какому мужчине, ему было что сказать. Они часто ходили в итальянскую кофейню в здании ректората. Через несколько месяцев они отправились поужинать. Сразу после того, как заказали десерт, он деликатно коснулся ее ладони. Они не дождались кельнера. Юрген оставил свою кредитную карточку и чаевые на столе, и они вышли из ресторана. Частично они разделись уже в такси, по дороге к его квартире в Латинском квартале в предместье Монреаля. Сейчас Марта знает также немецкий.

Марта просто всегда с мужчиной, «которого она любит». Если бы она влюбилась в эскимоса, то жила бы в Гренландии. В этом я твердо убеждена. Это она уговаривает меня отправиться в Непал, a conto[8] которого я опустошаю свою копилку.

Анджей ее не переносит. Главным образом потому, что за столом она всегда может сказать больше, чем он. Причем на четырех языках. Как это произошло во время той памятной встречи два года назад в Женеве.


В первый уик-энд мы прогуливались из Женевы до Аннеси во Франции. Это всего лишь четырнадцать километров от центра Женевы. Если бы я могла выбирать, где стариться, – боже, что я несу, ведь я уже больше двух часов только и делаю, что старюсь! – то я бы предпочла стариться в Аннеси. Белые от снега вершины Альп отражаются в хрустально-черном зеркале озера. Лучше всего восторгаться видом, попивая божоле на террасе бара в «Л'Империаль-паласе». Кроме того, в Аннеси кажется, будто люди здесь все здоровые, богатые и никуда не спешат.

В этом «Паласе» швейцарцы совершенно случайно устроили прощальный ужин, и в нем тоже совершенно случайно жила Марта, которая в Аннеси председательствовала на заседаниях какого-то конгресса. Она зашла в отельный ресторан, чтобы попросить штопор и открыть бутылку вина, которое она собиралась «целиком выпить, мастурбируя под Моцарта в ванной», как она сообщила мне с обезоруживающей откровенностью, когда мы, оставив мужчин, вышли с ней вместе в туалет. И тем же сладострастным шепотом осведомилась:

– А ты мастурбировала когда-нибудь под Моцарта?

Несколькими минутами раньше она взяла штопор у бармена, повернулась к залу ресторана и увидела меня. Воскликнула по-французски merde[9] так громко, что все развернулись к ней, прервав разговоры и оставив еду, а когда в зале воцарилась мертвая тишина, Марта подбежала к столику, за которым сидела я, и, не обращая ни на кого внимания, принялась целовать меня, как дочку, которую не видела двадцать лет. Уже не помню, как это вышло, но через минуту она просто сидела вместе с нами за столом, перешучиваясь с кельнером при обсуждении заказа.

Кроме нас, поляков, за столом сидели также американцы, и немцы, и, конечно, швейцарский шеф. Молодой элегантный мужчина. Я никогда не видела у мужчин таких голубых глаз гомосексуалиста. И он этого ничуть не скрывал. Он пришел на ужин сопровождать своего друга.

После нескольких бокалов вина Марта рассказывала немцам по-немецки новые анекдоты о поляках и переводила их швейцарскому шефу с французского на английский, несмотря на то что швейцарскому шефу после Гарварда этого вовсе не требовалось. Он с удивлением смотрел на нее и весело повторял:


– Ой, пожалуйста, повторите им это. Именно вы, мадам. Очень вас прошу. Я еще никогда не видел, чтобы американцы на кого-нибудь смотрели с таким изумлением. Вы действительно нейробиолог?

Анджей молчал и выглядел как наказанный мальчик, которому мать велела перед всеми малышами встать в угол.

Поэтому Анджей не любил Марту. Кроме того, при любой возможности он комментирует ее личную жизнь, считая, что Марта «просто-напросто психически больна» и отсюда ее перелеты от одного мужчины к другому в поисках «сексуального соответствия, которое она путает с любовью». И при этом сварливо добавляет по каждому поводу житейскую мудрость: «Неважно, в какую кровать положишь больное тело, оно все равно будет больным». А я всякий раз, когда он это говорит, думаю, что Марта кладет свое тело в ту постель, в которой кто-то хочет ее, и болеть начинает только тогда, когда эта постель остывает. И тогда она просто встает и уходит.

Ее не тревожат ни мысли о вечном грехе, ни страх одиночества. Марта уходит от очага, в котором нет огня, и ищет тепла в другом месте. Потому что для Марты нет любви не вовремя. Не вовремя может быть только икота, менструация, смерть или соседка. Но не любовь.

Да, правда, Марта никогда этой любви не искала. Она постоянно сталкивалась с ней, хотя у нее всегда было страшно мало времени в ее двадцатичасовом рабочем дне. Быть может, потому, что она никогда не соглашалась быть для мужчины только зеркалом. Она редко задерживала дыхание от удивления, слушая, как он изменит мир своим умом, деньгами или талантом. Потому что у Марты редко когда бывало меньше денег, меньше таланта и уж никогда не было меньше ума.

Кроме того, Марта мечтала быть для мужчины тем самым миром, который он хотел бы спасти. Призналась она мне в этом совсем недавно. Прилетела как-то со своим Юргеном из Вены, чтобы показать ему Гданьск. Чтобы Юрген наконец «понял польские истоки творчества Грасса, без которого Гюнтер никогда не получил бы этого вашего всемирного литературного необъективного Нобеля, которого по-настоящему ценят только авторы энциклопедий».


За два дня она показала ему Гданьск, а в четверг велела ему организовать себе какой-нибудь уик-энд, потому что сейчас она хочет поужинать и переночевать со своей любимой подругой, а он будет только мешать.

Именно так и сказала!

И позвонила в фирму Анджею, прямо ему в кабинет, с просьбой не звонить нам в Сопот, потому что у нас бабий уик-энд, и только потом мне.

Мы сидели в пижамах на постели в номере «Гранд-отеля» в Сопоте, обжирались миллионами калорий в виде мороженого, шарлотки, ватрушки, пили шампанское из бутылки, слушали Грехуту и разглядывали старые альбомы с фотографиями, плача попеременно от грусти и от смеха. И тогда Марта рассказала мне, как познакомилась с Юргеном, как раздевалась перед ним, пока он целовал ей волосы, в такси в Монреале по дороге к его дому. И добавила:

– Ведь женщины чаще всего точно знают, чего хотят, после первого секса. Все или ничего. Но на самом-то деле знают это уже после первого поцелуя. Правда?

– Правда, Марта. Правда… – ответила я и прижалась к ней, вовсе не думая об Анджее. И решала, прижавшись к Марте, ни загубила ли я свою жизнь, так как у меня нет никого, о ком я могла бы думать в такой момент. Действительно, у меня никого не было. Потому что у меня всегда был только Анджей.

Ведь это было в ту ночь, когда Анджея в первый раз выбрали в наблюдательный совет и он позвонил почти в четыре утра, попросив подобрать его с Яхранки, где проходили переговоры. На ночную сорочку я надела плащ и поехала.

Анджей был возбужден, мне это было знакомо. Любой успех вызывал у него своего рода сексуальное возбуждение. Самый лучший секс у нас был недавно – что тут значит «самый лучший», – то ли он получил повышение, то ли закрыл баланс с «центральным отделением в Женеве», или его перевели на верхний этаж, либо биржевой индекс фирмы подняли «минимум на двенадцать пунктов независимо от установленной стоимости WIG». Если б по какой-то причине я захотела восстановить свою сексуальную жизнь последних лет, понадобились бы только архив записей динамики WIG и послужной список моего мужа. Чем выше его положение или биржевой индекс, тем лучше у него эрекция.


Но в ту ночь, когда его выбрали в наблюдательный совет, Анджей был возбужден совершенно по-другому. Мы взяли в машину его и его президента. Вульгарного мужчину, с виду напоминающего гиппопотама в слишком тесном костюме, оплевывающего себя и всех в радиусе метра при каждом взрыве смеха. А смеялся он без повода и беспрестанно. Но был президентом компании.

Он попросил, чтобы его в пятом часу утра высадили перед Саским огродем, хотя на Мокотове у него была вилла с женой, тремя дочками и сыном. Как только президент покинул нас, Анджей пересел на сиденье рядом со мной. Мы тронулись и сразу остановились у светофора. И тогда Анджей без единого ласкового жеста или слова сунул мне руку между ног. Трусов под рубашкой на мне не было, и сидела я раздвинув ноги, чтоб иметь возможность дотянуться до педалей газа и сцепления в его огромном служебном «мерседесе», так что Анджей без труда всунул в меня палец. Я совершенно не ожидала этого. Это было хуже, чем дефлорация. При дефлорации, даже если больно, ты точно знаешь, что это будет, и чаще всего ты этого хочешь.

Я вскрикнула. Он решил, что от наслаждения. А на самом деле от боли. Он схватился за руль, и мы въехали на освещенную стоянку какого-то банка. И тогда, семь лет, десять месяцев и четырнадцать дней тому назад, он сорвал с меня плащ, выдирая пуговицы, и попытался задрать ночную рубашку. И говорил при этом жутко вульгарные слова. Как в кошмарном порнографическом фильме. От него пахло водкой, воняло потом, и он говорил, что через минуту так меня отжарит, что я запомню на всю жизнь. И это «отжарит» было самым деликатным из всего, что он произносил. Так что я отлично помню, когда мой муж в последний раз раздел меня. И очень хотела бы когда-нибудь забыть.

Я раздумывала обо всем этом, когда мой доктор медицинских наук, специализация «гинекология», после завершения докторантуры в Гейдельберге, подошел к застекленному шкафчику у стены, на которой висели все его дипломы, оправленные в резные рамки, отодвинул картонные коробки с лекарствами и жуткими рекламами внутриматочных спиралей и достал очередную бутылку.


– «Реми мартен», – гордо произнес он, коварно улыбнувшись.

Он спустил на нос очки в золотой оправе (он неизменно напоминал мне в них немецкого врача из фильмов о концлагерях), подошел к креслу, на котором несколько минут назад «он рассматривал мою бактерию», нажал на кнопку и положил бутылку под галогеновую лампу, напоминающую прожектор.

– Великолепный темно-золотистый цвет. Последняя бутылка этого класса. Это «VSOP», ей пятнадцать лет, а у меня в шкафу она пролежала шесть, так что ей двадцать один год. Боже, как время летит… – вздохнул он.

Действительно. Это было так недавно. В тот год, когда он получил эту бутылку, я родила Мацея. Как будто это было на прошлой неделе. Никогда потом Анджей не любил меня так, как тогда, когда я носила Мацея. И было так чудесно. Так торжественно, и во всем была эротика. Он гладил меня по щеке в университетской библиотеке, и это было лучше, чем большинство оргазмов, которые я испытала в последнее время.

Это было так давно.

Однажды в марте он вернулся из института ночью. Зажег лампы по всей квартире, включил «Пинк Флойд» и вытащил меня из постели, пригласив на танец. Во втором часу ночи. А потом, когда я танцевала с ним, дремля у него на плече, он прошептал мне на ухо, что получил стипендию в Штаты и что «Мацей родится на берегу Тихого океана». Он даже не спросил меня, не хотела бы я иметь дочку и хочу ли назвать сына Мацеем. Не спросил также, не хотела бы я, чтобы Мацей родился здесь, в Кракове, где живет моя мама, Марта и няньки говорят по-польски. Он ни о чем не спрашивал меня, только танцевал и шептал мне на ухо, а я, в танце прижавшись к нему, в полусне думала, что у меня лучший на свете муж и что мало кто может родить ребенка на берегу Тихого океана, а не в здешней нищете, где нет даже шприцев в больницах. И я тогда, как его жена, отражалась в его увеличивающем магическом зеркале и делалась сама еще меньше. И он видит меня такой же маленькой до сих пор.

Он вывез меня на пятом месяце беременности из Польши на край света, в Сан-Диего. Дальше только Гавайи и Галапагос. Он велел надеть просторное пальто, чтобы сотрудники иммиграционного отдела не заметили, что я беременная, так как в заявлении о визе он соврал, что нет. В Сан-Диего стояла жара, потому что там всегда жара, а я, напуганная, как будто в матке под зимним пальто перевожу контрабандой два килограмма кокаина, а не Мацея, подавала свой паспорт толстой тетке в мундире с пистолетом и звездой шерифа.


Через четыре месяца я родила. В клинике в предместье Сан-Диего. В Ла-Джолла. В западном крыле клиники в палатах пациентов были балконы с видом на Тихий океан. Но только для пациентов со страховкой «синий крест». Анджею удалось собрать только на «красный крест». В восточном крыле. С видом на прачечную и прозекторскую.

Никогда я не плакала так часто, как тогда, в течение тех четырех месяцев в Сан-Диего. Оставаясь одна в квартире, в которой четырнадцать раз побывала полиция, потому что, выходя во двор, я постоянно забывала отключить сигнализацию, дожидаясь Анджея, который уходил утром, а возвращался к полуночи. Я была так одинока, что чувствовала, как превращаюсь внутри в бешеный высушенный кактус, который может поранить мою неродившуюся дочку. Потому что сначала втайне от Анджея я ждала дочку. Потом, перед самыми родами, желая отомстить, я пылко хотела, чтобы обязательно родилась девочка. Из мести за одиночество, во время которого мне казалось, что я одна разделяю всю тоску мира с телевизором, который включала сразу по пробуждении. И ничего, что я не знала английского.

Неважно, что «он работал на нас троих», неважно, что писал докторскую и двигал науку, а после занятий разносил рекламу от двери к двери, чтобы собрать денег на «красный крест». Это вонючая, говенная чепуха. Он должен был проводить хоть немножко времени со мной, а не «с мировой наукой». Должен был дотрагиваться до моего живота и слушать, толкается ли ребенок, должен был тревожиться из-за моих пятен, бегать в аптеку за бандажами, должен был ходить со мной по магазинам и выбирать голубые распашонки и крохотные белые младенческие пинетки, трогающие меня до слез, должен был держать меня за руку, когда я до боли тосковала по дому в Кракове, и хоть раз оказаться дома, когда по тревоге приезжает полиция с оружием наготове, потому что я забыла отключить сигнализацию, идя во двор, чтобы повесить сушиться его выстиранные трусы, рубашки, носки.

А потом рядом с прачечной и Тихим океаном я родила Мацея. И куда-то исчез, растворился во мне высушенный кактус, и я больше не включала сразу по пробуждении телевизор.


Боже, уже двадцать один год. Как время летит…

Коньяк, которому двадцать один год! Боже, его нельзя смешивать с банальным «даниельсом», который мы пили первые два часа моей менопаузы. Это чувствовал также и мой гинеколог. Он встал из-за письменного стола и достал новые пластиковые стаканы из шкафчика, стоящего возле кресла. Ну да! Это, несомненно, те самые стаканы, которые его ассистентка выдает женщинам с направлением на анализ мочи. Более чем двадцатилетний «Реми мартен» минимум за сто долларов в пластиковых стаканах как дополнение к направлению к урологу. Неужто он меня так выделяет? Неужели он раньше никогда ни с кем не пил в своем кабинете?

Он уселся напротив, развязал галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки, снял белый халат с зелеными вышитыми инициалами. Странно, без халата он выглядел совершенно иначе. Совсем не как врач. Скорее как мужчина.

Я не слишком люблю докторов. Они кажутся такими одномерными со своей ортодоксальной самовлюбленностью и восторгом перед тем, что они делают Ну, они написали свои магистерские работы по медицине, а велят обращаться к себе «доктор». Нормальный человек должен заслужить это докторатом. После десяти минут разговора о чем-либо другом они всегда окольными путями возвращаются к медицине. При них всегда создается впечатление – даже если это челюстные хирурги, – что живут они на земле с какой-то важной миссией, меж тем как, например, адвокаты, почтальоны или кассирши попросту зарабатывают на оплату кредитов.

В принципе, о моем гинекологе я еще не имела права так думать.

Я никогда не разговаривала с ним дольше десяти минут, и всегда о медицине. Как-то так вышло, что он оказался коллегой, а через некоторое время – как сказал Анджей – «даже настоящим другом» (а могут быть ненастоящие друзья?) моего мужа. Эта информация меня поначалу угнетала. Не слишком приятно иметь амбулаторную карточку и раздвигать ноги перед «настоящим другом» мужа, чтобы потом беседовать с ним о влиянии жары, зная, что его в любой день можно встретить на именинах подруги или на партии в бридж у себя дома. Однако ничего такого не произошло. Единственное место, где я встретила своего гинеколога, если не считать его кабинета, был морг.


В Гималаях погиб давний друг и соученик Анджея. Писали об этом газеты всей Польши. Мы поехали на похороны в Новы Тарг. В морге при маленьком костеле с кладбищем, с которого в солнечный день видны были Татры, молодая женщина в черном стояла на коленях у гроба, когда мы вошли. Затем открылись скрипучие двери морга и вошел мой гинеколог. Он подошел к покойному, поцеловал его и опустился на колени рядом с его женой. Он молился. И плакал. И снова молился. И когда в следующий раз я вошла к нему в кабинет, то только за рецептом на лекарства. Я хотела увидеть его и быть минуту-другую рядом с ним в этом кабинете, чтобы убедиться, смогу ли я снова после той встречи в морге раздеться перед ним и усесться в гинекологическое кресло. Он улыбнулся так же делано, как продавщицы в магазине. Он снова был врачом.

Оказывается, я могла.

Уровень коньяка в двадцатиоднолетней бутылке приближался к тому месту внизу этикетки, на котором фирма «Реми мартен» решила напечатать свои гордые пять звездочек. Становилось поздно. Я поднесла стакан к губам, выпила и не знаю почему неожиданно спросила:

– А у вашей жены есть морщинки?

Хотя, по правде сказать, я хотела спросить, есть ли у его жены менопауза.

Он взглянул на меня с такой болью в глазах, как будто я вонзила ему нож в щеку.

– Морщинки?

Он медленно отодвинул дубовое кресло от стола. Встал. Поднес к губам пластиковый стакан и залпом выпил.

– Морщинки… Морщинки есть даже у Вселенной. Волны гравитации морщат Вселенную точно так же, как падающая с неба капля дождя морщит лужу или озеро. Только это очень трудно зафиксировать. Эти гравитационные волны. Но они там точно есть. Это предвидел и вычислил Эйнштейн. Мне говорила об этом жена. И показывала его публикацию с двумя ошибками. Известно, что они там есть. И все с этим согласны, и все хотят первыми обнаружить их, зафиксировать, описать, получить Нобелевскую премию и оказаться в энциклопедиях… И моя жена тоже этого хотела… Она эти волны иногда чувствовала в себе. И рассказывала мне об этом. Сперва она включала своего любимого Гершвина, потом писала какое-то математическое уравнение на полстраницы и объясняла, мол, из него вытекает, что эти волны точно существуют и она чувствует их как тонкие внутренние вибрации. И, возбужденная, с рюмкой в руке, она убеждала меня, что открытие этих волн – это почти что подглядывание за Богом при сотворении мира и что это восхитительно и прекрасно. И всегда будет… Боже, как она была прекрасна, когда чем-то оказывалась восхищена… Со своим профессором из университета, который знал того американского нобелевского лауреата Тейлора, они получили после двух лет хлопот доступ – на три месяца – в самую крупную обсерваторию гравитационных волн в Ливингстоне в Луизиане. Они были первыми поляками, которым разрешили проводить исследования в этой лаборатории. Они полетели в Светлое воскресенье. В аэропорту она радовалась, как ребенок, который стоит близко в очереди в Диснейленд. «А когда вернусь с этими волнами, сразу же рожу тебе сына…» – улыбаясь и залившись краской, сказала она, целуя меня на прощание. Но не вернулась. Точно так же, как позже ее брат с Гималаев. Они сели в Новом Орлеане, где вместе с четырьмя французами из университета в Бордо должны были пересесть в «сесну» и долететь до Батон-Ружа, а оттуда автобусом, высланным из обсерватории, доехать до Ливингстона. «Сесна» упала в озеро Поншартрен через пять минут после взлета.


Он снял очки и переложил их из руки в руку.

– Когда я думаю о моей жене и ее брате, который поднимался в небо, то порой мне кажется, что Бог погрозил им пальцем за любопытство. А когда Бог грозит пальцем, то люди порой умирают. Но она ведь не хотела выкрасть у него ни одной тайны. И я… – Он вернулся к столу, налил себе полный стакан, пролив несколько капель на документы, лежащие у бутылки, залпом выпил, с бутылкой в руке отошел к окну кабинета и повернулся спиной ко мне. – Очень бы мне хотелось, чтобы у моей жены были всевозможные морщины и чтобы я мог хоть раз их увидеть. Вы даже не представляете себе, какой красивой женщиной была моя жена.

Он вернулся к столу. Украдкой вытер слезы и медленно надел очки.

– Ведь время, пани, оно как гравитация, которая морщит лужу или озеро. Только некоторые уходят, прежде чем та капля упадет.
Вчера я возвратилась от моего гинеколога заплаканная и пьяная. Таксист спрашивал, уверена ли я, что меня не нужно проводить до самих дверей. Я собралась с силами и пробормотала: «Уверена».

Я подала ему портмоне, чтобы он взял плату. Подумала, что так будет лучше.

Моя машина осталась на том паркинге с повременной оплатой. В принципе, я хотела вернуться на ней. Но так вышло. Это не похоже на меня. «Потому что ты чертовски организованная», – говорит Анджей.

Вчера мы напились с моим гинекологом. Мало кто напивается во время исповеди. Все думают о покаянии. Но я напилась, так как думала главным образом о грехах. И потом он рассказывал о своей жене и плакал, а потом я плакала. И вдобавок у меня менопауза.

А сейчас как-то иначе. Я не пошла на работу. Позвонила и сказала, что плохо себя чувствую. Я даже не врала. Потому что чувствую себя сегодня как извлеченная из-под развалин после землетрясения.

А все из-за этого врача и той фотографии, которую я случайно нашла в альбоме. Анджей и я с новорожденным Мацеем на руках. Нежность в формате семь на одиннадцать. Мы там были втроем, но, по правде сказать, мы по-прежнему были вдвоем. Но уже давно все не так. Уже целую вечность. Как-то все рассеялось, расползлось. При добывании денег, при повышении стандарта, при обеспечении себе старости. Спокойный дом ответственных родителей. Когда Мацей сдал на аттестат зрелости и уезжал на учебу в Варшаву, он улыбнулся нам и сказал: «Ну вот, теперь у вас свободная хата!»


Да.

Свободная, пустая, огромная и холодная, как иглу.

Здесь уже нет смеха, шума, радости. Я думала, что это присуще семье, а оказалось, что только Мацею. Мы не находим нужных слов, когда Анджей возвращается со службы. И тогда, когда он вечером со мной в этой пустой тихой квартире, то тогда… тогда… я еще сильнее скучаю по нему.

Анджей…

Он называет это – время, которое осталось нам, – удавшейся жизнью.

Дом на опушке леса, сын в лучшем университете, летний домик на пляже. После удавшейся жизни уже нечего желать.

Но у меня есть желания!

Мне хотелось бы поехать с ним снова в Париж и в воскресенье утром есть круассаны в постели и смеяться над чем угодно. Но поскольку у него за спиной удавшаяся жизнь, ему мешают крошки в постели.

Нет!

Старость – это не только морщины.

Я показала ему сегодня вечером эту фотографию.

– Красивая семья, – сказал он.

– Красивая пара, – сказала я, взяла его лицо в ладони и нежно поцеловала в кончик носа. Мне показалось, он покраснел.

Вчера я узнала, что это вовсе не расстройство и что эта менструация, бывшая у меня шесть недель назад, оказалась последней. Но у него даже голос не дрогнул. Ни на миллисекунду. Он сидел за своим дьявольски старым, дьявольски дорогим и дьявольски деревянным столом, писал латинскую чепуху в моей амбулаторной карточке и как бы нехотя бросил мне за ширму, где я натягивала колготки:

– Это была ваша последняя менструация.

И даже голос у него не дрогнул.

Я замерла, как те персонажи в фильмах, если нажимаешь на кнопку «пауза» в видеомагнитофоне. Я не могла пошевельнуться.

Как так? Это уже?

Вот так, без фанфар, банально и без предупреждения я вышла из детородного возраста?

А ведь еще недавно в бабушкином доме я затянула на паутинистый чердак сестру и с гордостью и под большим секретом сообщила ей:

– Сегодня у меня было… Ну, знаешь!

И это было так недавно…

«Удавшаяся жизнь».

Может, прав Анджей.

А может, мой гинеколог.

«Потому что время, оно как гравитация или как падающая капля воды, которая морщит лужу или озеро».

Пополудни поеду за машиной на паркинг.

Если только снова не напьюсь.


<< предыдущая страница   следующая страница >>