prosdo.ru   1 2 3 ... 12 13

Меня зовут Матильда.

Якоб знает все. О звездах, о сенсорах, о предохранителях, химию, психологию созревания девушек. Но больше и лучше всего про сон. Хотя уже шестнадцать лет он спит днем, про сон он знает почти все. Даже то, что Сон – это родная сестра Смерти. Иногда, когда мне было меньше лет, он рассказывал об этом. Гасил свет, зажигал свечи и читал мне стихи Овидия про Сон, отразившийся в зеркале, за которым стоит Смерть. Это я тогда попросила его. Сам Якоб ни за что бы этого не сделал. Но моя психотерапевт, переехавшая в Росток с Запада, считала, что меня нужно подвергнуть «парадоксальной конфронтации». Когда я об этом сказала Якобу, он страшно разнервничался и стал ругаться на южнонемецком диалекте. Якоб начинает говорить на этом диалекте, когда не контролирует себя. На следующий день он не пошел на работу в дом престарелых, а отправился к психотерапевту и четыре часа ждал у нее в приемной, чтобы сказать ей, что она «особа крайне глупая, спесивая, как павлин, и нахальная, как почти все западные наглецы, и вдобавок безгранично жестокая». Она выслушала его, а потом он пробыл у нее целых два часа. Вернулся он каким-то изменившимся, а спустя несколько ночей начал читать мне Овидия. Время от времени он заглядывал в университетскую библиотеку и приносил германские сказки. В них тоже Сон и Смерть – сестры.

Якоб каждый раз приходил ко мне с карманами, набитыми предохранителями. А последнее время он приходит еще и с двумя сотовыми телефонами.

Всегда с двумя. Потому что Якоб очень недоверчивый.

А еще он собрал в подвале агрегат. Два месяца Якоб приносил и привозил какие-то детали, развесил на стенах чертежи и внимательно всматривался в них. После бессонной ночи он оставался, закрывался в подвале и собирал агрегат. «На всякий случай», если электричество отключится дважды.

Один раз в микрорайоне, второй раз в нашем агрегате. Потому что городские власти после двухлетних упрашиваний Якоба согласились, чтобы он подключил нам специальный агрегат. Но Якоб все равно не верит. Ни городу, ни своему агрегату.


Якоб просто хочет быть уверенным, что мы проснемся вместе.

Оба. И что сказки Овидия и германцев, которые он когда-то мне читал, всего лишь сказки. Так как мы всегда просыпаемся вместе.

Часто мы вообще не спим, а рассказываем друг другу разные истории. Иногда, если я попрошу, Якоб рассказывает мне, как прошел день, и о стариках и старушках из домов престарелых и многоэтажных домов в нашем микрорайоне. Тем, кто живет в домах в микрорайоне, говорит Якоб, гораздо хуже, даже если у них трехкомнатная квартира, цветной телевизор, стиральная машина, социальная служащая, чтобы делать покупки, кровати, которые поднимаются и опускаются электричеством, и ванная комната с поручнями. Они одиноки. Безгранично одиноки. Они покинуты детьми-трудоголиками, занятыми своей карьерой, не имеющими даже времени на рождение и воспитание внуков, которые могли бы иногда посещать бабушек и дедушек и развеивать их одиночество. В доме престарелых внуков нет, но всегда можно поругаться хотя бы со стариком из тринадцатого номера, и вот уже не чувствуешь себя таким одиноким.

Якоб временами говорит такие невероятные вещи о своих дедушках и бабушках. Когда-то он сказал, что Бог, наверно, ошибся и все запустил в направлении, противоположном течению времени. Что, по его мнению, люди должны рождаться перед смертью и жить до зачатия. То есть в противоположную сторону. Потому что, по утверждению Якоба, процесс умирания биологически такой же активный, как жизнь. Поэтому смерть не отличается от рождения. И потому люди теоретически могли бы рождаться за миллисекунды до смерти. Уже в самом начале они обладали бы жизненной мудростью, опытом и приходящими со временем спокойствием и рассудительностью. Они совершили бы уже все свои ошибки, измены и жизненные промахи. У них были бы уже все шрамы и морщины и все воспоминания, и жили бы они в другом направлении. Кожа у них делалась бы все глаже, и с каждым днем любознательность их становилась бы все больше, волосы не такими седыми, глаза блестели бы ярче, сердце становилось все сильнее и все открытее, чтобы принимать новые удары и новые любови. А потом, в самом конце, который стал бы одновременно началом, они исчезали бы из этого мира не в горести, не в страданиях, не в отчаянии, но в экстазе зачатия. То есть в любви.


Такие вот фантастические истории рассказывает мне мой Якоб, когда мне не хочется спать.

Якобу я могу сказать все. И разговариваем мы обо всем. Как-то у меня было такое настроение, и мы говорили о моем отце и моей маме. Было это в тот вечер, когда мама сообщила мне, что у меня будет единоутробная сестра. Я сказала ему, что не могу себе представить, что мама когда-то сходила с ума от любви к такому мужчине, который был моим отцом. Что, может, даже занималась с ним любовью на ковре. Или на лугу. И клялась ему, что всегда будет с ним. И что они всегда будут держаться на прогулках за руки. И что потом, после всего этого, он мог так орать на нее, когда она, съежившись, сидела в кухне на том деревянном стульчике возле холодильника.

И в ту ночь Якоб рассказал, как он стал хромым.

Якоб – астрофизик. Он знает, как рождаются звезды, как они расширяются, как взрываются, как превращаются в суперновые или становятся пульсарами. Также он знает, как они умирают, сжимаясь и становясь маленькими, страшными и небезопасными для галактик черными дырами. Якоб все это знает. Он может закрыть глаза и перечислять туманности, названия и коды главных звезд и называть расстояния в световых годах до самых красивых или самых главных звезд. И он так о них рассказывает, что у меня дыхание перехватывает. И так при этом увлекается, такой становится возбужденный, что не замечает, как переходит на этот свой смешной диалект. Сверхновые и пульсары на нижнесаксонском диалекте!

Якоб занимался исследованием звезд в Ростокском университете. Ездил в обсерваторию на высоком берегу над Балтийским морем и ночами рассматривал в телескоп или радиотелескоп небо и потом составлял из этих наблюдений публикации и писал диссертацию. Он не мог смириться с тем, что ему не позволяют съездить в Аресибо и осмотреть там самый главный радиотелескоп мира, поехать на конгресс в США или хотя бы во Францию. Не мог он смириться и с тем, что в институте нет ксерокса и что по четвергам на семинарах чаще говорят о программе звездных войн и идеологии вместо астрономии. Поэтому он согласился, чтобы в обсерватории среди электроники его коллеги из евангелической ассоциации установили маленький передатчик и время от времени прерывали передачи местного телевидения короткими, на несколько секунд, рассказами о свободной ГДР. Такое вот смешное, банальное, абсолютно безвредное оппозиционное ребячество. И никто не должен был обнаружить, что передатчик находится в обсерватории. Потому что она передает такой сильный сигнал и те, кто занимается радиопеленгацией в Штази, ни за что не смогут отделить их сигнал от сигнала обсерватории.


Но они отделили. А как же. Произошло это 21 ноября. В День покаяния, один из самых главных праздников у евангелистов. В обсерваторию они ворвались уже после семи вечера. Избили семидесятилетнюю вахтершу. Всем надели наручники. Сняли огнетушитель и уничтожили все, что имело экран. Мониторы, когда по ним ударяли дном красного огнетушителя, взрывались один за другим. Из устройств для чтения магнитных лент с записями измерений они вырывали кассеты и вытягивали ленты с данными, как новогодний серпантин. Диссертации, планы, семинары, публикации, годы трудов и будущее множества людей они вытягивали, как разноцветный серпантин, и рвали в клочья.

Затем всех их в наручниках перевезли в подземную тюрьму возле Ратуши в центре Ростока. Вахтершу выпустили через сорок восемь часов, когда ей стало плохо и ее все равно надо было отвезти в больницу. Директора обсерватории, больного диабетом, выпустили через три дня, когда у него кончился инсулин. Остальных продержали две недели. Без ордера на арест, без права контакта с адвокатом, без права позвонить жене или матери. Целых две недели.

Якоба допрашивал начальник отдела. Пьяный с утра, но без меры педантичный. К своей работе он относился как всякий другой человек, но только всякий другой был бухгалтером или добывал под землей уголь. А он бил заключенных. Сначала кричал. Сшибал со стула на грязный, прожженный окурками серый линолеум, и пинал. По почкам. По спине и по голове. А также по бедрам. Октябрь тогда был страшно холодный. На начальнике в тот день были тяжелые зимние ботинки, и Якоб получил по бедренному суставу и почкам. С внутренним кровотечением справились, а вот с суставом сделать ничего не удалось, как потом сказали ему в хирургическом отделении. Поэтому он теперь хромает и при перемене погоды «все тело, где имеются кости», страшно болит. Когда прошло две недели, их выпустили. Отняли все пропуска, уволили с работы и велели идти домой, а потом «лучше сразу на пенсию».

Начальником отдела с самого начала до падения Стены был мой отец. Это он 21 ноября бил Якоба ногами, навсегда отстранил его от радиотелескопов и звезд, окончательно повредил бедренный сустав и испортил биографию, а потом пьяный пришел домой и орал на кухне на мою маму.


И тогда безработный и «запятнанный» Якоб стал наниматься в больничную кассу и дома социальной опеки Ростока для ухода за лежачими больными. Только там готовы были принять его на работу, да и то при особом поручительстве. Представляете, хромой радиоастроном с недописанной диссертацией, выносящий ночные горшки. Так он и попал ко мне. И вот шестнадцать лет мы проводим вместе ночи.

Должна ли я за это благодарить своего отца, начальника отдела?

– Якоб, должна ли я быть благодарна моему отцу за то, что у меня есть ты? Скажи, – попросила я, когда он закончил свой рассказ. Я глядела ему в глаза.

Он отвернулся, делая вид, будто смотрит на какой-то из осциллографов, и ответил как бы совершенно бессмысленно:

– Дело в том, Матильда, что мы созданы для того, чтобы воскресать. Как трава. Мы вырастаем заново даже тогда, когда по нам проедет грузовик.

Якоб иногда говорит не по делу. И при этом так красиво. Так же, как однажды вечером, когда мы вернулись к теме Дахау, он вдруг сжал кулаки и выдавил сквозь зубы:

– Знаешь, о чем я мечтаю? Знаешь о чем, Матильда? О том, чтобы они когда-нибудь клонировали Гитлера и судили бы его. Один клон в Иерусалиме, другой в Варшаве, в Дахау третий. И чтобы я мог присутствовать на этом процессе в Дахау. Вот об этом я мечтаю.

Такие вещи рассказывает мне вечерами Якоб. Потому что мы разговариваем обо всем. Только о моей менструации мы не говорили. Но с той поры Якоб уже не держит меня за руку, когда я засыпаю. Ведь Якоб не является моим любовником.

О том, что Якоб встречался с ее отцом, она узнала только через несколько лет после этой встречи. Произошло это в ту ночь, когда рухнула Стена и все от удивления перешли на Запад, хотя бы для того, чтобы убедиться, что стрелять точно не будут. Полчаса участия в истории Европы и мира, и сразу же для верности возвращение домой. Обменять восточные марки на западные дойчмарки, купить немножко бананов, помахать рукой камере какой-то телестанции и быстренько возвратиться домой на Восток. Потому что на самом деле Запад даже сейчас – это другая страна, а по-настоящему дома ты лишь на Востоке.


Ее отец знал, что дело не закончится этим получасом свободы и бананами. Потому и боялся. Страшно боялся. С тех пор как увидел в телевизоре «трабанты», переезжающие на другую сторону через «Чекпойнт-Чарли» и Бранденбургские ворота, боялся каждой клеточкой. В ту ночь он напился – не от того, что был алкоголиком, а от страха – и в пьяном виде по старой, должно быть, привычке и старой, наверно, тоске неведомо почему захотел вернуться к холодильнику на кухне, к своей жене. И неважно, что уже много лет это были не его кухня, не его холодильник, не его жена. Он позвонил в дверь. Открыл ему Якоб, пришедший пораньше к ее осциллоскопам и сенсорам. Хромой, с поврежденным пинками бедром, он приковылял к двери и открыл. Произнес: «Входите, пожалуйста». И этот гад, начальник отдела, вошел и без слов направился, как обычно, в кухню. Уселся на шатком стуле у холодильника и заплакал. И тогда Якоб спросил его, не хочет ли он выпить чаю, «так как на улице ужасно холодно», и поставил чайник на огонь.



<< предыдущая страница   следующая страница >>