prosdo.ru 1 2 ... 49 50
nonf_biography Вениамин Александрович Каверин Эпилог

Книгу мемуаров «Эпилог» В.А. Каверин писал, не надеясь на ее публикацию. Как замечал автор, это «не просто воспоминания — это глубоко личная книга о теневой стороне нашей литературы», «о деформации таланта», о компромиссе с властью и о стремлении этому компромиссу противостоять. Воспоминания отмечены предельной откровенностью, глубиной самоанализа, тонким психологизмом.
ru BC
ABBYY FineReader 11, FictionBook Editor Release 2.6.6
129822569720000000 LitMir.net 153650 1

Эпилог
Вагриус
Москва 2006 5-9697-0306-0

<br> Краткий пролог<br>
Увы, у всех нас недолгая память. Только этим и может быть объяснен тот печальный факт, что население нынешней России, которое вроде бы должно прекрасно помнить советскую действительность, сегодня склонно безнадежно упрощать и огрублять тогдашнюю картину мира. «Это была эпоха всеобщего энтузиазма, дешевой колбасы в магазинах, это было время стабильности и порядка!» — заклинают одни. «Нет! Это был период серости и бездарности! Власть легко управляла послушным советским стадом, а противостояла ей всего лишь крохотная кучка отважных бойцов-диссидентов!» — негодующе отвечают другие.

Между тем вполне очевидно, что реальная картина советской общественной и интересующей нас сейчас литературной жизни была куда более сложной, объемной и интересной для изучения. «Социальный пресс, — пишет М.О.Чудакова, — менял профиль и силу давления: какие-то выступающие его части давили до конца, до уничтожения; в других же — обнаруживались зияния, отверстия, которые могли служить какое-то время нишами, и даже — отверстиями с выходами на поверхность».


Долгая творческая судьба Вениамина Александровича Каверина (1902–1989) представляет собой увлекательный и внушающий почтительное удивление пример того, как в нечеловеческих условиях человек может остаться человеком, даже не вступая в прямой политический клинч с тоталитарным режимом. Рецепт Каверина был таким: бескомпромиссная вера в Литературу и в свое писательское призвание. А это помогало неустанному и успешному поиску («Бороться и искать, найти и не сдаваться!»)тех самых ниш в советском литературном процессе, которые формировались благодаря спасительным дефектам социального пресса эпохи.

Родившийся в Пскове, в семье военного музыканта и выпускницы Московской консерватории, Вениамин Зильбер (такова настоящая фамилия Каверина) в 1912 году поступил в Псковскую гимназию, где проучился шесть лет. Зимой 1919 года он приехал в Москву, здесь окончил среднюю школу и поступил на историко-филологический факультет университета. В 1920 году юноша перебрался в Петроград, где продолжил образование на филологическом факультете тамошнего университета. Одновременно он поступил в Институт живых восточных языков, на арабское отделение.

1 февраля 1921 года Каверин принял участие в первом организационном собрании литературной группы «Серапионовы братья» [1], куда кроме него вошли молодые прозаики, поэты и критики: Илья Груздев, Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Лев Лунц, Николай Никитин, Елизавета Полонская, Михаил Слонимский, Николай Тихонов, Константин Федин. Первый настоящий успех пришел к Каверину после опубликования повести «Конец хазы» (1924), которая произвела благоприятное впечатление на столь непохожих друг на друга ценителей литературы, как Максим Горький и Осип Мандельштам. Самое известное произведение Каверина — роман «Два капитана» (1936–1944), где, между прочим, «ни разу, даже в эпилоге, когда поднимают тосты за победу» «не упомянуто имя Сталина» (подмечено Наталией Зейфман) [2].

До самого конца 1920-х годов Каверин совмещал литературную работу с научной деятельностью. В 1923 году он окончил Институт восточных языков, годом позже — университет, где был оставлен в аспирантуре. В 1929 году вышла в свет каверинская книга «Барон Брамбеус: История Осипа Сенковского, журналиста, редактора». Эта книга одновременно была и диссертацией, успешно защищенной Кавериным (он получил звание научного сотрудника 1-го разряда) [3].


Вениамин Каверин — профессиональный литератор, без остатка отдающий всего себя писательской и исследовательской работе. Вот лейтмотив мемуаров и дневниковых свидетельств о нем современников, иногда восхищенных, иногда — насмешливых и ревнивых.

Николай Чуковский: «Каверин писал ежедневно, регулярно, — по две страницы в день, — и иначе не мог. Он работал так, словно на службу ходил, а по воскресеньям устраивал себе выходной день и даже не приближался к письменному столу… Я знал Каверина как человека, уверенного в себе, высоко ценящего свой труд, неуступчивого, иногда даже заносчивого» [4]. Леонид Добычин: «Он произвел очень здоровенькое впечатление (то есть впечатление очень здоровенького молодого человека)» [5] . Корней Чуковский: «У Кав<ерина> готов целый том критических статей. Целые дни он сидит и пишет. Счастливец» [6] . Александр Кондратович: «Заходил Каверин. В хорошем настроении. “Как вы?” — спросил я его. “Хорошо. Написал письмо в “Литературку”, в котором пишу, что меня оболгали, и о том, что я не имею никакого отношения к зарубежным передачам”. — “Не напечатают”. — “Наверно. Но я написал”. Потом стал говорить, что вовсю работает над романом и скоро кончит его. Ему кажется, что роман получается. Вот он мне нравится. Если бы хоть у каждого десятого интеллигента была такая бодрость и ясность духа. А то ведь…» [7] Николай Каверин: «Он чувствовал себя счастливым только тогда, когда у него хорошо шла работа» [8] .

Нравственное устройство личности Каверина было таково, что уважение к собственному таланту естественным образом переливалось у него в искреннее и трогательное восхищение писательским даром современников. Не в последнюю очередь именно внятное и честное представление Каверина о подлинной иерархии советской литературы, очень мало совпадавшее с официальной версией, заставляло автора «Двух капитанов» смело отстаивать права своих живых и мертвых собратьев по цеху. «Порядочность не позволяла ему трусить» [9] . Среди тех, о ком и о чьем литературном наследии Каверин хлопотал, — Михаил Булгаков и Леонид Добычин, Лев Лунц и Николай Заболоцкий, Александр Солженицын и Михаил Зощенко…


Одно имя должно быть выделено даже и в этом славном ряду: имя Юрия Николаевича Тынянова, без преувеличения, формовщика каверинской писательской стратегии, его литературных вкусов и заветных жизненных правил. «Институт приучил меня к дисциплине, к работе неустанной, ежедневной, трудной… А дома меня ждал второй университет — Юрий Тынянов», — вспоминал сам писатель [10] . Пародийно-заостренно преданность Каверина своему наставнику описала язвительная Лидия Гинзбург: «Если Тынянов сказал какому-нибудь человеку грубость, то Каверин после того этому человеку не кланяется» [11] .

В 1922 году Каверин женился на сестре Тынянова, Лидии (1902–1984), ставшей впоследствии прозаиком, автором исторических повестей и романов.

Много сделал Каверин и для замечательного драматурга Евгения Шварца, который в дневнике (февраль 1953-го и сентябрь 1955 года) оставил исключительно выразительный словесный портрет своего друга:

«Он был всегда ясен. И доброжелателен. Правда, чувство это исходило у него из глубокой уверенности в своем таланте, в своей значительности, в своем счастье… Как это ни странно, знания его как-то не задерживались в его ясном существе, проходили через него насквозь… Еще более бесследно проходили через него насквозь жизненные впечатления…

Бог послал ему ровную, на редкость счастливую судьбу, похожую на шоссейную дорогу, по которой катится не телега его жизни, а ее легковой автомобиль… Мы часто отводили душу, браня его за эгоизм, самодовольство, за то, что интересуется он только самим собой, тогда как мы пристально заняты также и чужими делами. Но за тридцать лет нашего знакомства не припомню я случая, чтобы он встретил меня или мою работу с раздражением, невниманием, ревнивым страхом. Нас раздражало, что ясность ему далась от легкой и удачной жизни… Ни тени предательства, ни попытки бросить товарища в трудную минуту, отказаться отвечать на его горе мы не видели за все тридцать лет дружбы от Каверина. Мы отводили на нем душу еще и потому, что недостатки его были так же ясны и просматриваемы, как и все его существо. И вдруг поняли — жизнь показала, время подтвердило: Каверин благородное, простое существо. И писать он стал просто, ясно, создал в своих книгах мир несколько книжный, но чистый и благородный. И мы любим теперь его и весь его дом…


И сколько я его помню, был он с людьми даже несколько наивно приветлив, ожидая от них интересного. От ученых — что расскажут они что-нибудь научное, от меня, актера, — чего-нибудь актерского. Но тогда же, вскоре, почувствовал я, что и ученых, и актеров видит он как через цветное стекло, через литературное о них представление. Из “Серапионовых братьев” был он больше всех литератор…

И к литературе подходил он через литературоведение. И то, что прочел, было для него материалом, а то, что увидел, — не было. Точнее, вне традиции, вне ощущения формального он смотрел, но не видел…

…Каждое утро, на даче ли, в городе, садился Каверин за стол и работал положенное время. И так всю жизнь. И вот постепенно, постепенно “литература” стала подчиняться ему, стала пластичной. Прошло несколько лет, и мы увидели ясно, что лучшее в каверинском существе: добродушие, уважение к человеческой работе, наивность мальчишеская с мальчишеской любовью к приключениям и подвигам — начинает проникать на страницы его книг…

Читатели почувствовали преображение Каверина. Мальчик в гимназической курточке, сохраняя свои литературные пристрастия, заговорил с читателями по-человечески. Особенно удалось ему это в “Двух капитанах”. Вот сколько, оказывается, дорог ведет к тому самому сочувствию, что дается как благодать. Даже такая благополучная и асфальтированная самой судьбой дорога, что досталась Вене» [12].

Обширные выписки из дневника Евгения Шварца приведены не только потому, что позволяют многое узнать о Каверине, но и потому, что книга, которую вы держите в руках, как представляется, создавалась в прямой полемике с концепцией каверинской личности, предложенной Шварцем.

Во-первых, автор «Эпилога» стремился существенно скорректировать, если не вовсе разрушить свою репутацию вечного удачника и везунчика. Во-вторых, в силу законов жанра в «Эпилоге» Каверин обратился к сырому, жизненному, не пропущенному сквозь литературные фильтры материалу. Он попробовал писать больше не о себе, но о времени, предпринял попытку проникнуть в психологию больших и сложных людей (например, Пастернака и Маяковского).


Эпиграфом ко второй части «Эпилога» автор сделал мандельштамовскую лютую эпиграмму на Сталина «Мы живем, под собою не чуя страны…». Но прекрасно подошел бы и следующий фрагмент из поэтологического эссе Мандельштама «Разговор о Данте»: «То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской камер-юн-керской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта» [13]. Со всеми очевидными поправками, этот отрывок сжато концентрирует в себе едва ли не основной сюжет «Эпилога». Из каверинской книги становится понятно, каким неимоверным внутренним напряжением давались ему отмечаемые всеми внешними наблюдателями ясность, доброжелательность и уверенность в своем таланте. «Эпилог» полон жестких самооценок и покаянных признаний: «Я точно хвастался, доказывая, что книга написана поверхностно, слабо»; «Пьесы были плохие. После прозы работа над ними казалась мне скользящелегкой»; «Я ушел, не дождавшись конца собрания, чувствуя, что выступил беспричинно-нелепо. Но странно — когда на другой день Слонимский сказал мне, что я избран в правление большинством в один голос — во мне все-таки шевельнулось удовлетворение. Это значит, что уже началась, уже вступила в свои права душевная деформация, с которой я тогда еще не умел и не хотел бороться». Сходные примеры из «Эпилога» легко многократно умножить.

«Меня спасла (а могла и не спасти) склонность к самоотчету». Так резюмировал сам Каверин в одном из эссе, составивших его последнюю мемуарную книгу.

На постоянную внутреннюю рефлексию и мучительный самоанализ накладывались типические для каверинского поколения обстоятельства, диктовавшиеся людоедской эпохой. Это и выматывавшие душу регулярные аресты любимого брата, и горькое разочарование в ближайших соратниках — братьях-«серапионах» (в первую очередь в Федине и Тихонове), и, наконец, тягучая неравная борьба с органами за право не стать сексотом, выигранная неимоверным напряжением душевных и нравственных сил.


Коротко говоря, после прочтения «Эпилога» хочется подыскать более точную метафору для описания каверинской судьбы, чем та, «дорожная», которую предложил Шварц: легковой автомобиль на прямом асфальтированном шоссе [14]. Или же придется себе представить водителя, каким-то чудом ухитрявшегося лавировать по советскому бездорожью. Да так лавировать, что у стороннего наблюдателя создавалось ощущение ровного и безмятежно-спокойного пути.

Хотя, как и всякий писатель, Каверин был склонен к беллетризации в своих мемуарах, большинство фактов, сообщаемых им в «Эпилоге», подтверждается при сверке их с документальными источниками, а многие впервые обнародованные писателем сведения, вкупе с недюжинными литературными достоинствами этого произведения, превращают «Эпилог» в увлекательную, хотя и печальную книгу [15].

Олег Лекманов

<br> Предисловие<br>
Заранее должен предупредить, что эта книга написана в начале семидесятых годов, то есть в период так называемого застоя. Господствующим ощущением, ставившим непреодолимые преграды развитию и экономики, и культуры, был страх. Правда, это было не то чувство, которое мы испытывали в тридцатых — сороковых годах, когда страх был тесно связан с арестом, пытками, расстрелом, смертельной опасностью во всех ее проявлениях. Но это был прочно устоявшийся страх, как бы гордившийся своей стабильностью, сжимавший в своей огромной лапе любую новую мысль, любую, даже робкую, попытку что-либо изменить. Это был страх, останавливающий руку писателя, кисть художника, открытие изобретателя, предложение экономиста.

Вот в такой-то атмосфере я и начал работать над «Эпилогом». Мне было семьдесят лет, и я не надеялся, что судьба подарит мне счастливую возможность продолжать — и даже энергичнее, чем в молодости, — любимую работу. Я решил подвести итоги — вот почему «Эпилог» ни в коем случае нельзя считать трудом, связанным с историей советской литературы. Этот труд тесно связан лишь с моей литературной историей. Это объективный рассказ о людях и отношениях, некогда меня поразивших. Возможно, что многое в нем необходимо уточнить, хотя основные факты подтверждены документами (Приложения). Возможно также, что моя точка зрения на некоторые литературные события или на некоторых видных деятелей нашей литературы пристрастна. Я не прошу извинения за эти недостатки — они естественны. Напротив, я прошу как читателей, так и литературный круг отнестись к ним беспощадно. Может быть, благосклонная ко мне судьба даст мне время исправить мои ошибки.

<br> Часть I<br>
<br> I. Засада<br> 1
Кончая книгу «Освещенные окна», я не переставал сожалеть, что некоторые главы опущены по велению того «внутреннего редактора», о котором впервые написал, кажется, Твардовский. Лишь очень немногие читатели догадаются, что многолетний опыт помог мне придать книге законченный вид и скрыть эту неполноту, на которую я решился сознательно, понимая, что вполне откровенный рассказ о литературной жизни Ленинграда двадцатых годов был бы не пропущен редакцией и бросил бы опасную тень на всю трилогию в целом.

Между тем мне казалось существенно важным напечатать «Освещенные окна» по причинам, которые касаются не только двадцатых годов, но и всей нашей литературы в целом. Опущенных глав немного, но они придали бы большую определенность политической атмосфере, о которой я почти не писал. Это умолчание было легко для меня. Литературные интересы всегда заслоняли от меня интересы политические, и это, кстати сказать, характерно для опоязовцев, у которых я учился. Читая дневники Б.М. Эйхенбаума (хранящиеся в ЦГАЛИ) или переписку Ю.Тынянова с В.Шкловским (там же), невольно приходишь к мысли, что эти люди, всецело занятые перестройкой мирового литературоведения, были, в сущности, аполитичны. У них — это видно по письмам — не было основания бояться перлюстрации, достигшей в наши дни могущественного охвата, — явление, глубоко исказившее, если не уничтожившее, русскую эпистолярную литературу XX века.

Дневники Б.Эйхенбаума полны размышлений о борьбе нового направления против академической науки, отчетов о литературных спорах, кратких рассказов о значительных встречах. Об арестах — одна строка: «20 августа. В городе аресты (Лосский, Лапшин, Харитон, Волковысский, Замятин)». У старшего поколения ОПОЯЗа не было политического прошлого. Исключение составлял Шкловский: он в своей книге «Революция и фронт» рассказал, что был близок с видными представителями партии эсеров и энергично действовал как комиссар Временного правительства на Румынском фронте. Храбрый человек, он поднял батальон в атаку, был ранен. Генерал Корнилов лично наградил его Георгиевским крестом, и, хотя в этой необычайно интересной, написанной по живым следам книге не говорится о борьбе против большевиков, нетрудно представить себе, что в стороне от этой борьбы он не был. Книга кончалась пророчески: «Еще ничего не кончилось». Меру исторической незаконченности Революции тогда, в 1921 году, трудно было вообразить. Думаю, что и эту книгу, над которой я работаю в 1975-м, можно закончить такими же словами.


Как бы то ни было, после книги «Революция и фронт» Шкловский перестал интересоваться политикой. Со студенческих лет он занимался теорией литературы и теперь, на рубеже двадцатых годов, отдался ей, и безусловно. Знаменитый литератор, работавший в разных жанрах — научное исследование, полемическая статья, фельетон, — он был одной из самых заметных фигур литературного Петрограда. Блистательный оратор, острый полемист, он славился редкой находчивостью и едким остроумием.

Итак, политическая деятельность осталась позади, и, выпустив книгу, в которой были подведены итоги, он считал, что вправе забыть о Советской власти. Но она о нем не забыла.



следующая страница >>