prosdo.ru
добавить свой файл
  1 ... 5 6 7 8 9

Постепенно кольцо осады сжималось. Дольше всего горожане сопротивлялись в Тлателолько, и именно там, на рыночной площади, в самом сердце еще недавно могущественной империи, был нанесен последний удар по защитникам Теночтитлана. Среди обороняющихся свирепствовала оспа, никто из них давно уже не ел досыта, и испанцам удалось одолеть их сопротивление. В день падения города было убито и взято в плен больше сорока тысяч индейцев. Над городом стоял плач и разносились стоны.

Кваутемок попытался спастись бегством, но был схвачен и приведен к Кортесу. Представ перед победителем, юный император сказал:

— Господин Малинче, повелитель чужестранцев, я делал то, что считал нужным и что был обязан делать ради спасения моего города и моих подданных. Я сделал все, что мог. Удача и боги отвернулись от меня, и теперь я твой пленник. Вынь же из ножен кинжал, который висит у тебя на поясе, и убей меня прямо сейчас.

Кортес не стал убивать пленника, но приказал пытать его огнем, чтобы выяснить, где в захваченном городе спрятано золото. Он хотел знать, где сокровища, которые он был вынужден бросить, отступая из Теночтитлана в ночь после смерти императора Моктесумы, и то золото, которое, по его предположениям, индейцы все еще где-то прятали.
Покидая захваченный город, уходя в Гибуэрас, Кортес забрал с собой и пленного императора Кваутемока. Вскоре один из тлакскальцев, сопровождавших испанский отряд с самого начала экспедиции, обвинил пленного правителя в том, что тот плетет заговор и пытается организовать мятеж против испанцев. Кортес, силой обративший пленного в католическую веру и нарекший его именем Фернандо, приказал повесить его на высокой сейбе, священном дереве майя, в одной из деревень провинции Табаско.

Света не было. Солнце скрылось за черными тучами. Оно походило на тусклую, ослабевшую луну, с трудом пробивавшуюся сквозь дым, окутавший землю. Дым же этот шел от огромных костров, на которых сжигались трупы погибших. На тусклое солнце можно было смотреть, не прищуриваясь и не опасаясь, что глаза начнут слезиться. Потеряв силу и блеск, солнце перестало отражаться в озерах и каналах долины Анауак, темные мутные воды которых были теперь окрашены кровью.


Вольеры во дворце Моктесумы опустели. Птиц и животных в них не осталось. Не осталось почти ничего и от былого могущества той империи, которую еще недавно возглавлял Моктесума.

Не горели уже во дворце сотни жаровен, не готовились на них сотни блюд для императора и придворных.

Мастера-ювелиры, изготавливавшие богатые украшения для императора, и ткачи, что ткали ему наряды, или погибли, или бежали из города.

Царившую в Теночтитлане тишину нарушали лишь стоны и жалобный плач Квиуакоатль, что еще звалась Тонантцин, женщины-змеи, всеобщей матери.

И шепотом из уст в уста передавалось завещание императора Кваутемока, его напутствие, которое дал он своим подданным перед смертью:

«Закатилось сегодня наше солнце, и мы остались во мраке кромешном. Знаем мы, что рано или поздно вернется солнце и вновь осветит наш мир. Сегодня же, пока оно скрыто от нас и проходит по предначертанному ему пути через невидимое небо Миктлан, мы должны пережить эту долгую ночь. Пережить же ее мы сможем, только держась вместе и не забывая о том, что это солнце — уже пятое в истории нашего народа. До тех пор, пока не взойдет шестое, нам надлежит хранить в наших сердцах все то, чем мы дорожим, все то, что любим: мы должны сохранить наш язык, должны воспитывать детей так, как воспитывали их всегда. Мы не имеем права забыть ни наше государство, ни то, как жили мы век за веком, помогая друг другу, заботясь обо всех, кто нам близок.

Спрячем от чужестранцев наши теокальтин — наши храмы, наши кальмекаме — школы высоких наук, наши тлачкоуан — площадки для игры в мяч, наши тельпочкальтин — школы для детей и юношей и наши квикакальтин — дома для священных песнопений, укроемся в наших домах, оставив улицы и площади пустыми.

С сегодняшнего дня и впредь, до тех времен, пока вновь не взойдет наше солнце, наши очаги станут для нас теокальтин, кальмекаме, тлачкоуан, тельпочкальтин и квикакальтин.

Пока скрыто от нас наше солнце, наши отцы и матери станут учителями и наставниками для детей. Родители поведут своих детей по жизни, и пусть старшие не забывают рассказывать младшим, чем была для нас долина Анауак и каким прекрасным был Теночтитлан до тех пор, пока пребывал под покровительством Великого Господина всего сущего и единого. Пусть расскажут всем, кто придет нам на смену, что этот прекрасный город и вся великая страна были созданы лишь потому, что мы хранили верность заветам наших предков и нашим древним богам. Пусть не забывают родители повторять своим детям, что придет день, когда возродится прекрасная долина, когда восстанет из пепла великий Теночтитлан — восстанет для всех нас. После долгой ночи взойдет на небе новое, шестое солнце, и солнце это будет светочем справедливости».

Малиналли не переставала спрашивать себя, что она сделала не так, с чем не справилась, в чем была ее главная ошибка. Почему судьба лишила ее главной и единственной привилегии — помогать своему народу? Появление Кортеса стало ответом на страхи, терзавшие Моктесуму; найденное золото стало ответом на мечты и устремления Кортеса. Малиналли тоже хотелось бы найти ответ на беспрестанно мучивший ее вопрос: по чьей воле боги допустили разрушение Теночтитлана? Прислушались ли они к просьбам тлакскальцев? Или же такова была их собственная воля? Было ли это необходимо самому мирозданию? Или, быть может, эта трагедия стала одним из мгновений бесконечного цикла бесконечно сменяющих друг друга рождения и смерти? Ответ на этот вопрос был для нее сокрыт во мраке. Малиналли не смогла ничего спасти.

В те дни Малиналли много думала о бабушке: она не дожила до того часа, когда рухнул весь ее мир, когда низвергнуты боги, которым она поклонялась. Но Малиналли было не по себе. Она чувствовала свою вину и ответственность за все, что произошло с ее страной и ее народом. Чтобы оправдаться перед самой собой, она то и дело повторяла: все, что умирает, на самом деле не перестает существовать, а лишь переходит в другой мир. Она вспоминала, как ее учили, что и на жертвенном алтаре умирает не сам человек, а только его тело, душа же и разум лишь освобождаются и устремляются ввысь, к небесам. Сколько раз в своей жизни она слышала, что жизнь тех, кого приносят в жертву, принадлежит богам, а не людям, совершающим этот обряд, что эти души лишь возвращаются в обитель богов, когда обрывается их земная жизнь, что жрецы с обсидиановыми ножами никого не убивают и ничего не разрушают. Жизнь, освобожденная из темницы тела, может наконец исполнить свое предназначение и, поднявшись на небо, стать частицей солнца.

Покой Малиналли зависел от того, согласится ли она с этим как с непреложной истиной. Но она верила и в то же время не верила, соглашалась и подвергала все, что знала, сомнению. Стоило оглядеться вокруг, как тут и там можно было увидеть проявления бесконечного цикла рождения и смерти. Цветы сбрасывали лепестки и умирали, становясь почвой для тех, что начинали цвести вслед за ними. Рыбы, птицы, растения — все становились пищей друг другу. Все это так, вот только Малиналли была уверена, что Кетцалькоатль когда-то явился в этот мир для того, чтобы объяснить, что боги питаются не кровью принесенных жертв, но мыслями, чувствами и намерениями тех, кто остается в живых. Люди всегда мечтали уподобиться богам. Мечта эта была несбыточной, но стать хотя бы чуть ближе к высшим существам можно было, лишь вспоминая их, думая о них. Да, боги питались тем, что создали, — душами людей, но Малиналли была уверена, что для этого вовсе не нужна была смерть жертвы. Богам, как считала она, было достаточно мысли и слова. Когда человек говорил, когда вспоминал своих богов, он тем самым кормил их, наполнял силой, возвращая им ту жизнь, которую они дали ему при рождении. Мексиканские воины считали, что тело — это то место, где душа живет в заточении. Если ты заполучил под свою власть тело другого человека, то ты становишься и хозяином его души. В начавшейся войне это сыграло против мексиканцев, на руку противнику. Во время первых боев с испанцами индейцы были поражены тем, что новый противник стремится не захватить врага в плен, а уничтожить как можно больше его солдат. Мексиканцы же вели войну по-другому: они верили, что доблестный воин должен был не убить, но взять противника в плен. Если ему это удавалось, он становился своего рода богом, потому что власть над телом человека давала власть и над его душой. Вот почему на поле боя мексиканские воины старались не уничтожить армию или отряд противника, но захватить как можно больше пленных. Душа убитого врага тут же улетала к богам, на небо. Такой исход боя расценивался как поражение, а не победа. Нужно было сначала пленить противника, а затем принести его в жертву своим богам. Только тогда его смерть считалась осмысленной и полезной.


Малиналли верила, что защищать жизнь человека означает не просто защищать от смерти его тело, но и спасать его душу. Если же смерти на самом деле не существует — тогда Малиналли становилось понятно, что такое вечность. И тогда выходило, что ни ошибки, ни преступления она не совершала. Единственное, чего она хотела, — это спасти дух Кетцалькоатля, плененный мексиканскими жрецами, которые накрепко привязали его к земному злу бесчисленными человеческими жертвоприношениями. Освободить Кетцалькоатля из плена, дать ему возможность очиститься и вновь появиться в мире в человеческом обличье, обновленным, полным сил… Вот только — кто она такая, чтобы мечтать о подобных подвигах и свершениях? Дано ли ей право решать, что ей суждено пережить и когда суждено умереть? Что ж, Малиналли была уверена в том, что в глубине ее души дух Кетцалькоатля останется жив до тех пор, пока жива она сама. Испанцы не смогут уничтожить в ней эту веру и частицу духа Великого Господина, потому что они не могут ни увидеть его, ни почувствовать его присутствия. Их привлекало только то, что можно было увидеть воочию, к чему можно прикоснуться руками. Всего остального для них не существовало.

Малиналли пришивала разноцветные перья к плащу-накидке, который сама сшила для сына. Эти перья она собрала во дворце Моктесумы. Чтобы закрепить их на ткани, она припасла клубок хлопковой нити, подобранный на том месте, где до разрушения Теночтитлана находился рынок Тлателолько. Для украшения крохотного плащика Малиналли приготовила небольшие кусочки жадеита и морские ракушки, которые подарил ей Кортес. Для него они не представляли никакой ценности. Такая накидка была впору любому принцу. Очень уж хотелось Малиналли, чтобы ее ребенок в день крестин выглядел как нельзя лучше. Мальчик родился всего неделю назад, в том доме в Койоакане, где она жила с Кортесом. Рожала Малиналли точно так же, как и ее мать, — сидя на корточках. Вот только перед родами никто не позаботился о ней, никто не протопил баню-темаскаль, никто не помогал ей и во время родов. Не была проведена и церемония захоронения пуповины на поле боя, чтобы новорожденный со временем стал храбрым воином. Впрочем, из-за этого Малиналли не огорчилась и даже вздохнула с облегчением. Она не хотела, чтобы ее сыну пришлось в жизни кого бы то ни было убивать. Она так устала видеть смерть, трупы, изуродованные тела и сожженные дома. Казалось, будто эта череда смертей, боев и походов стала утомлять и Кортеса. Его глаза устали с подозрением смотреть на любого приближающегося к нему человека. Руки устали сжимать эфес, устали рубить, колоть, резать. Вот почему много месяцев назад Кортес и Малиналли уехали в Койоакан, чтобы немного пожить в тишине и покое. Отдых был необходим им обоим.


Но очень скоро стало понятно, что Кортес — не тот человек, который может долго пребывать в праздности. День, не потраченный на разработку новых планов, на подготовку к походу или организацию обороны, был для него потерянным напрасно. Ему казалось, что время проходит бесцельно и бессмысленно. Но еще больше его пугало другое. Предоставленный сам себе, он стал задумываться над тем, что происходило в его жизни, и в душе его зарождалось чувство вины. Он не был уже уверен, что разрушение стольких храмов-пирамид и сожжение языческих книг было нужным и правильным делом. Он оправдывал себя тем, что поступал так, лишь защищаясь — спасая свою жизнь и жизнь своих солдат. И все же время от времени задавался вопросом: зачем все это было нужно? Имея возможность поступать по своему усмотрению, он в основном разрушал — доказывая себе и другим, что делает это, чтобы создать что-то новое на месте разрушенного. Но что? Конечно, он мог начертать планы нового города, провести раздел участков земли, разработать и принять новые законы, но в глубине души — в самой глубине — он понимал, что жизнь по-прежнему остается для него тайной. Жизнь ему не принадлежала. Он мог только разрушить, уничтожить ее, но не создать. В этом-то и заключалась разница между ним и… в общем, Эрнан Кортес был человеком, но не богом.

В один прекрасный день в нем вспыхнуло желание создать новую жизнь…
Жизнь Малиналли совсем изменилась, когда она поняла, что беременна. Ее существование обрело смысл, стало полноценным и радостным. Она чувствовала, что в ее чреве бьется сердце того человека, которому суждено связать воедино два мира. В жилах ее сына кровь европейцев-христиан и мусульман-арабов сольется с индейской кровью — чистой, никогда ни с кем не смешивавшейся расы.

Во время беременности, когда еще не было известно, кто должен родиться — девочка или мальчик, — Малиналли день за днем просиживала у ткацкого станка. Она ткала и шила одеяло из ткани малиналли. Та, чье имя обозначало «сплетенная трава», готовила плетеную основу, заплетая траву в толстую нить. Точно так же она хотела обернуть собой своего неродившегося ребенка, защитить его своим телом, самой своей душой от всех опасностей и превратностей окружающего мира. Она хотела стать косточкой, твердой скорлупой до тех пор, пока не наступит время пускать побеги. Малиналли знала, что входит, подобно растению, в вечный цикл посева, рождения, цветения и смерти, вечного движения из темноты к свету. В ее чреве было посеяно то семя, которому вскоре и предстояло потянуться к свету. Семенам, чтобы прорасти, нужно сбросить с себя укрывающую их кожуру или косточку. Порой Малиналли спрашивала себя: не потому ли жрецы, приносившие пленников в жертву богам, сначала перерезали им горло, а затем снимали с них кожу. Семена теряют всё ради того, чтобы обрести всё заново. Нужно потерять защитную скорлупу, чтобы превратиться в растение, которое само является целым миром: землей, водой, солнцем и ветром. Вот только когда рождается ребенок, любая мать хочет по-прежнему обнимать его, укрывать, укутывать… Именно поэтому Малиналли продолжала день за днем ткать пеленки и одеяльца из малиналли.


Узнав о рождении сына, Кортес праздновал это событие три дня напролет. Это был его первенец, и к тому же наследник по мужской линии. Теперь он мог быть спокоен: род Кортесов на нем не прекратится. Омрачало праздник только одно: этот ребенок был рожден вне брака и к тому же служанкой, рабыней. Вряд ли такого продолжателя рода Кортесов радушно примут при испанском дворе. Незаконнорожденный метис не мог рассчитывать, что к нему будут относиться как к равному. Вдобавок ко всему на одном из кораблей в Мексику прибыла супруга Кортеса Каталина Хуарес. С первого же дня пребывания в новой для нее стране эта женщина попыталась разрушить то немногое, что было дорого ее мужу в этом мире. Действовала она интуитивно, но безошибочно.

У Каталины не могло быть детей, и поэтому она жестоко ревновала мужа к Малиналли и ее ребенку. Пытаясь хоть чем-то порадовать и умиротворить супругу, Кортес устроил праздничный прием в честь ее прибытия. Весь вечер Каталина ни на шаг не отходила от мужа. Она все время была рядом с Кортесом, но вовсе не для того, чтобы порадоваться возможности быть вместе, а чтобы бросать все новые упреки. Раздражение, охватившее обоих супругов, не могло остаться незамеченным. Гости стали расходиться гораздо раньше, чем предполагалось. Оставшись одни, Кортес и Каталина удалились в свою комнату.

На следующий день, как раз в тот момент, когда Малиналли кормила ребенка грудью, одна из служанок сообщила ей, что Каталину на рассвете обнаружили мертвой. Жена Кортеса лежала на кровати в том же платье, в котором накануне принимала гостей. На шее покойницы были видны синяки, рядом с нею на подушке лежало разорванное жемчужное ожерелье, а постель была залита мочой. Тотчас же поползли слухи, что жена Кортеса была убита.

Малиналли больше всего потрясло не само известие о смерти жены Кортеса, а ее разорванное ожерелье. Кто-то вырвал Каталину из цикла рождения и смерти.

Бесконечное ночное небо тысячами звезд-глаз рассматривало Кортеса и Малиналли. Они вдвоем сидели у небольшого костра, обложенного камнями, в окружении молча ужинавших солдат. Несколько костров освещали полевой лагерь и отражались в черноте неба. Малиналли наблюдала за Кортесом, который переводил взгляд с неба на огонь, с огня на землю и снова на небо. Несколько дней назад она увидела, как Эрнан чистит доспехи и затачивает меч. В то же мгновение Малиналли поняла, что ей вновь угрожает обсидиановый ветер войны. Что ж, отца своего сына она знала как никто другой. Его кровь и страсть породили в ней ту новую жизнь, которую она выносила в своем чреве. Малиналли казалось, что она знала этого человека всегда. Он был так близок ей, что она принимала его безропотно, как часть своей жизни, часть судьбы. Она верила в то, что Эрнан был рожден, чтобы проникнуть в ее лоно, чтобы слушать то, что она говорит своим языком и на своем языке. Он и только он имел право и был должен ранить ее сердце. Наблюдая за беспокойными глазами Кортеса, Малиналли различила в его взгляде вечную неудовлетворенность, нечто похожее на обиду обманутого ребенка. Радость, удовольствие, чувство удовлетворения — все это было ведомо ему лишь в те мгновения, когда он завоевывал новые земли и покорял новые народы. Только в борьбе он мог радоваться жизни. Былые победы его не прельщали. Не приносила ему радости и почти безграничная власть.


Этот человек ненасытен, думала Малиналли. Единственное, что пробуждает в нем жизнь, — это смерть. Единственное, что доставляет ему удовольствие, — это кровь. Он весь — сжатый комок воли и желания разрушать, уничтожать и переделывать.

Малиналли стало жаль Кортеса. Она вдруг испытала сочувствие к этому страшному, решительному и безжалостному человеку, ибо неведомы ему были покой и отдых. Вот и сейчас он направил свою армию на Гибуэрас, намереваясь захватить этот город. Малиналли опасалась, что если и этот план Кортеса будет осуществлен, то его желание воевать и побеждать станет еще сильнее. Это стремление рано или поздно сведет его с ума, сожжет изнутри…

Какое же это наказание, подумала Малиналли, ведь этот мужчина — отец моего ребенка.
Направляясь к Гибуэрасу, отряд Кортеса прошел через деревню, где родилась Малиналли. Странное это было ощущение — вновь увидеть те самые места, где когда-то она играла вместе с бабушкой, где чувствовала себя любимой просто потому, что она есть в этом мире. В первые мгновения Малиналли была поражена, каким маленьким стало все то, что она еще помнила. Вещи, дома и деревья, сохранившиеся в детской памяти огромными, предстали перед нею в своих истинных размерах. Сколько раз она мечтала вернуться сюда. И вот теперь она смогла пройти по своим собственным следам, вернуться в то место, где провела свое детство. Еще до того как Малиналли подошла к родному дому, ее сердце часто-часто забилось. Кровь словно вскипела в ее венах, глаза отяжелели, во взгляде разом светилась детская невинность и горела ненависть человека, который не по своей воле и вине испытал в жизни столько страданий. Долгие годы она прятала в глубине души невыразимую тоску и печаль. И вот теперь это чувство рвалось наружу. С каждым шагом, приближавшим Малиналли к тому месту, где мать бросила ее, тоска и печаль становились все сильнее. Вся боль, скопившаяся с давних дней, стала прорываться наружу, проступая сквозь каждую пору на ее теле.

«Судьба предрешена, все, что написано, обязательно сбудется» — эти слова бабушки вспомнила Малиналли в тот миг, когда вновь увидела мать. Немолодая уже женщина стояла перед Малиналли — похожая и в то же время не похожая на тот образ, который так часто всплывал в ее памяти. Когда-то сильная, властная и непреклонная, мать Малиналли смотрела на дочь с неизбывной тоской в глазах, с выражением униженной преданности на лице. Рядом с нею Малиналли увидела своего брата. Посмотрев ему в глаза, как в зеркало, она тотчас же узнала этого юношу: было в его взгляде что-то такое, отчего она сразу же приняла его как частицу себя, как человека, которого долго искала. Юноша был очень похож на Малиналли не только внутренне, но и лицом, движениями, даже дыханием. Она поняла, что выглядела бы именно так, доведись ей родиться мужчиной. Брат, увидев сестру, тотчас же улыбнулся ей. Сердце Малиналли забилось еще сильнее, словно стремясь вырваться из груди. На ее глаза навернулись слезы. То, что она чувствовала, можно было сравнить лишь с теми днями, когда она впервые поняла, что такое любить и быть любимой. Малиналли захотелось обнять брата, поцеловать, прижать к себе… Но она сдержала свой порыв и ответила только улыбкой. Этот безмолвный диалог, мгновенное понимание друг друга с полувзгляда, по малейшему жесту и движению губ, был тотчас же прерван голосом матери.


— Доченька моя, как же я рада тебя видеть! — воскликнула та, протягивая руку, чтобы прикоснуться к Малиналли, погладить ее по голове.

Отступив в сторону, Малиналли ответила:

— Я не дочь тебе и не считаю тебя своей матерью. Не было в моей жизни ни нежности, ни теплого слова, ни ласки, ни защиты с того дня, когда ты отдала меня в чужие руки. В тот день, когда ты определила за меня мою судьбу, когда решила, что мне надлежит стать рабыней, свобода навсегда покинула мою душу, мой разум и мое воображение.

По щекам женщины одна за другой покатились слезы. Пересохшие губы вымолвили те слова, что не могли оставить равнодушным даже камень, способны были растопить лед самого сурового сердца:

— Малиналли, доченька, умоляю тебя о прощении — во имя безбрежного моря, во имя бесчисленных звезд, во имя всеочищающего и дарящего жизнь дождя — прости меня. Я была слепа, когда совершила свой грех. Не мудрость, не материнская любовь, но плотские желания и страсти вели меня по жизни. Я не могла оставаться женой того, кто перешел в другой мир. Твой отец умер, смолкли его речи, навеки погасли глаза. Я не могла больше ощущать себя привязанной к этой вечной неподвижности. Я была молода и хотела жить, любить, чувствовать. Умоляю, прости меня. Я не верила тогда, что ты, еще маленькая, сможешь понять, что происходит, и будешь так сильно страдать. Я надеялась, ты забудешь про меня и никогда не поймешь, что тебя продала в рабство твоя родная мать. Знала я лишь одно: твоя бабушка успела дать тебе силы, успела открыть глаза, успела пробудить истинное зрение в твоем сердце и в твоем разуме. Я отказалась от тебя, чтобы попытаться стать собой. И теперь я умоляю тебя о прощении.

Потрясенная, Малиналли едва не бросилась к матери, чтобы обнять ее. Но боль и обида были сильнее, чем прозвучавшие мольбы. Едва сдерживая себя, понимая, что поступает жестоко, она голосом холоднее льда проронила:

— Мне не за что тебя прощать. Я не могу простить тебя за то, что благодаря твоему поступку я стала счастливее, чем ты. Ты продала меня, но судьбе было угодно, чтобы я обрела богатство и власть. Я стала женой великого человека, человека нового мира. Ты остаешься с тем, что уходит, что обращается в прах. Твой старый мир на глазах рушится и умирает. Я же обрела новые города, новую веру, новую культуру. Я обрела целый мир, порог которого ты не смеешь переступить. Не бойся ничего и не переживай. Тебя нет в моих снах и нет в моей памяти.


Мать вновь обратилась к ней:

— Я достойна и большего наказания. Никакие горькие слова, никакие упреки не сравнятся с тем, что я сделала, бросив тебя, своего ребенка. И все же — во имя того времени, когда наши жизни были единой жизнью, во имя тех дней, когда ты дышала в моем чреве, когда мои глаза были твоими глаза, а мои руки — твоими руками, я осмелюсь просить тебя о милости. Сжалься над нами — надо мной и твоим братом, пощади нас, даруй нам жизнь, прости нам то, что мы до сих пор не покинули этот мир. Я прошу тебя не как свою дочь, а как госпожу нового мира.

— Твой страх мне непонятен и странен. Я вижу, тебе неведома великая истина. Смерть — это не конец, смерть — это продолжение. Умереть — это значит стать другим, новым, преображенным человеком. Посмотри на меня: видишь, я выжила, пройдя сквозь смерть, которая была уготована мне тобой. Не меня, а саму себя ты бросила в тот день. Не я, но ты обрушила на себя эти страдания. Не я, но ты сама виновна в том, что сейчас слезы душат тебя, а сердце твое разрывается от боли. Ты сама выстроила тюрьму, в которой живешь все эти годы. Я же говорю тебе лишь одно: успокойся. Пусть мир войдет в твою душу. Ни обиды, ни гнева не осталось во мне с того мгновения, когда я вновь увидела тебя. Живи спокойно. Я не причиню вреда ни тебе, ни своему брату. Я сотру из памяти все плохое, что было связано с тобой, все обиды и упреки забудутся, растворятся и исчезнут.

Проговорив эти слова с достоинством и страстью, Малиналли гордо отвернулась от матери и вновь посмотрела на брата. Лицо ее смягчилось, и взглядом, полным нежности, она словно расцеловала потерянного и обретенного брата. Она смогла улыбнуться и лишь после этого, кивнув на прощание брату, повернулась к нему и к матери спиной.

Любая дорога меняет нас, делает нас другими. Лишь после долгого перехода Малиналли смогла изменить тот образ матери, который хранила в душе все эти годы. С каждым шагом боль и обида слабели, уходили из памяти, и Малиналли почувствовала в себе любовь и тепло. Малиналли вдруг ощутила стыд за то, с каким презрением она вела себя при встрече с женщиной, благодаря которой появилась на свет. Теперь она испытывала к ней лишь нежность. Сердцем, душой она простила мать и поняла, что не имеет права упрекать ее, ибо сама пусть не бросила, но оставила, покинула своего ребенка. Он остался без ее тепла, без ее ласковых рук, губ, без материнского взгляда.


Малиналли вспомнила, как отчаянно хватался за ее ноги малыш, которому не исполнилось и года, как этот не умеющий говорить человечек без слов умолял мать остаться с ним. Слезы в его глазах сменялись улыбкой на личике. Когда малыша оторвали от Малиналли, он в отчаянии закричал и зашелся в рыданиях. Немногим спокойнее была и Малиналли. Слезы и стоны душили ее. Вот и сейчас она вспомнила то время, когда они с сыном были неразлучны и — неразлучимы, время, когда он находился в ее чреве, и потом, первые месяцы после рождения, когда она кормила его грудью. Воспоминания Малиналли смешались со слезами, и сердце ее преисполнилось жалости к матери. Как могла она обвинять мать, если сама оказалась способна, пусть даже на время, бросить своего ребенка! Малиналли упрекала себя в том, что пошла наперекор желанию оставаться рядом с сыном. Она сделала это ради того, чтобы быть возле человека, который сумел пробудить в ней вкус к самым утонченным и порочным наслаждениям этой жизни: вкус к власти, желание быть не такой, как все. Стыд и боль волной прокатились по позвоночнику. Этот ужас пронизывал ее изнутри, вымораживая кости, сердце и душу. Малиналли не могла простить себя. С этого мгновения воспоминания о сыне ни на миг не покидали ее. Память о расставании превратилась в кошмар, в навязчивый бред, застилавший ей глаза, в лихорадку, погружавшую ее то в жар, то в холод. В душе ее вспыхнул огонь ненависти. Она ненавидела и презирала себя, но еще больше она ненавидела Кортеса. Горечь и ненависть подавили те чувства, которые она когда-то испытывала к этому человеку. Малиналли готова была бросить камень ему в лицо. Ей хотелось разрушить его образ в своей душе и памяти, хотелось сжечь все воспоминания о том, как он появился в ее жизни, уничтожить его самого, его разум и чувства. Она была бы не прочь увидеть, как его тело, разорванное на куски, бросят с высокой скалы и его унесет ветер.

В нетерпении она позвала Кортеса, чтобы сообщить ему что-то важное. Кортес предположил, что Малиналли собирается рассказать ему о каком-нибудь заговоре или плетущихся против него интригах. Он поднялся вслед за нею на вершину холма, откуда до самого горизонта раскинулся безбрежный зеленый океан тропической сельвы. Здесь можно было вздохнуть полной грудью, оглядеться и ощутить всю красоту мира. Но у Кортеса не было ни времени, ни желания любоваться природой. Встав перед Малиналли, он спросил:


— Ну что ж, мы одни, говори, что ты хочешь?

— То, чего я хочу, мне недоступно. Мы сейчас слишком далеко. Я хочу прикоснуться к своему сыну, почувствовать рукой его кожу, хочу говорить ему ласковые слова, хочу помочь ему понять этот мир, осознать его красоту и величие. Я хочу охранять сон своего ребенка, хочу, чтобы он знал, что жизнь его в безопасности, что самая сильная женщина в мире — его мать — оградит его от неприятностей. Он должен знать, что смерть далеко, что мы с ним одно целое, что нас связало нечто большее, чем желание просто быть рядом. Так вот: все, чего я хочу, что я люблю и к чему стремлюсь, мне недоступно, и виноват в этом ты, потому что ведешь меня за собой по дороге безумства и разрушения. Ты обещал мне свободу, но не дал, не захотел, да попросту не смог мне ее дать. Для тебя я не человек. У меня нет души, я лишь говорящая вещь, которая безропотно служит тебе. Я вьючная лошадь твоих желаний, капризов и безумств. Я хочу, чтобы ты остановился и огляделся. В этом мире ты не один. Те, кто вдет вместе с тобой, — живые люди. В наших жилах течет кровь. Мы знаем, что такое боль и счастье, умеем страдать и любить. Мы сделаны не из камня и не из дерева, мы не железные клинки, мы — живые, из плоти и крови. Мы думаем и чувствуем. Вспомни, как ты сам иногда называешь людей: ожившие слова, слова во плоти. Я хочу, чтобы ты проснулся и понял, что я предлагаю тебе обрести счастье. Наши души смогут объединиться, и вдвоем мы познаем настоящее счастье. Я предлагаю тебе поцелуи звезд, объятия солнца и луны. Умоляю тебя, Эрнан, откажись от новых войн, остановись, прерви свой поход на Гибуэрас. Смири гордыню и жажду власти. Вдохни полной грудью и обрети мир и покой. Вот чего я хочу, и в твоих силах дать мне это.

Кортес слушал Малиналли внимательно. Он понимал, что в этих словах кроется глубокий смысл. Он и не думал, что Малиналли может так глубоко и точно понимать то, что происходит в его жизни и в его душе. Никто еще не говорил с ним так открыто и бесстрашно. В глубине души Кортес был согласен с Малиналли. Вот только… только он не мог позволить себе согласиться с нею. Он не мог отказаться от тех желаний, которые вели его по жизни, от стремления к тому, чтобы прославиться, стать великим, быть может, даже величайшим из всех людей своего века. Эта его давняя мечта вот-вот готова была сбыться, и на чаши невидимых весов легли несопоставимые вещи: с одной стороны, власть, слава, богатство и сознание собственного величия, а с другой — город и женщина, уже побежденные и завоеванные. Вот почему он испугался минутной слабости и поспешил вспомнить о том, что Малиналли всего лишь женщина — выросшая в дикой индейской деревне рабыня, которой не дано понять все величие его замысла. Как и всем женщинам, ей свойственно все преувеличивать, она просто устала в этом пути. Но она права: для него, Кортеса, она действительно всего лишь вещь, инструмент конкисты. Рассмеявшись ей в лицо, он сказал:


— Не забывайся, Марина. Не позволяй чувствам брать верх над разумом. Смирись с тем, что уготовано тебе судьбой. Да, ты для меня прежде всего «язык». Вот почему я приказываю тебе: не смей больше беспокоить меня. Твое дело — подчиняться мне, и будь мне благодарна. Вспомни, что я для тебя сделал, вспомни, как ты жила до того, как судьба свела тебя со мной! Вспомни — и поблагодари судьбу и меня за эту встречу.

Договорив, Кортес развернулся и быстрым шагом направился к лагерю. Он ни разу не оглянулся. По его походке было видно, что он не на шутку рассержен. В ту же минуту неожиданный порыв ураганного ветра нагнал на небо тучи, скрывшие солнце. Стало темно, как поздним вечером, и не успел Кортес дойти до лагеря, как хлынули потоки дождя. Это сама природа, свидетельница его разговора с Малиналли, встала на сторону женщины, вняв ее мольбам и просьбам. Темные небеса и струи дождя, как потоки слез, — так стихии вторили чувствам и чаяниям Малиналли.
В тот вечер Кортес напился допьяна. Он пил, чтобы уйти, убежать от самого себя, чтобы забыть слова Малиналли, продолжавшие звучать в его мозгу. Он хотел убежать от правды. Он не желал слышать и признаваться себе в том, что человеческая жизнь — лишь мгновение для истории, что все люди, великие или самые обыкновенные, смертны, что власть преходяща и время пожирает и разрушает все наши страсти и желания. В хмельном веселье он начал петь. Лишенный слуха и голоса, он лишь разрушал красоту песен, и, понимая это даже опьянев, начинал декламировать стихи. Строчки на латыни сменяли одна другую без всякого смысла и порядка. Вино туманило ему голову. Натужное веселье сменилось гневом и яростью. Кортес вскочил на ноги и закричал:

— Никто — слышите меня? — не сможет ни обмануть, ни предать меня. Этому не бывать! Никто не осмелится выступить против меня, никто не будет плести заговоры или шептаться у меня за спиной. Кто решится на это — умрет долгой и мучительной смертью. Никто не осмелится перечить мне, идти против моей воли. Каждый, кто окажется рядом со мной, каждый, кому выпала честь узнать меня, должен стать моей тенью. Только так сбудутся все мои мечты, только тогда мои дерзкие помыслы воплотятся в жизнь, полную величия. Помните: если я умру, такая же участь будет уготована и всем вам.


В это мгновение его взгляд упал на Малиналли. Она давно уже наблюдала за ним, за тем безумием, которое рождал в нем алкоголь. В такие мгновения он был поистине страшен. Его разум словно сгорал, сжигаемый все новыми глотками огненной воды. Эта жидкость растекалась по телу, подменяя собою кровь в сосудах. Стремление стать великим и бесконечное желание мстить, казалось, были у Кортеса в крови. Весь мир он хотел превратить в сплошное поле боя и царство смерти. Словно застарелая гноящаяся рана отравляла его кровь, неся в мозг болезненные стремления. Малиналли стало страшно, она боялась не только за себя, но и за самого Кортеса. Алкоголь никогда не был другом ни для людей, ни для богов. Даже сам Кетцалькоатль под действием пьянящего напитка чуть было не совершил страшный грех кровосмешения. За спиной Кортеса говорили, что, опьянев, он и задушил свою жену. Этот человек и вправду мог убить, и если он решил это сделать, его рука не дрогнет.

Осознание опасности, которой она подвергалась каждую минуту, заставило Малиналли внешне держаться спокойно. Кортес протянул к ней руку, подтащил к себе и негромко, почти шепотом сказал:

— Надоело быть рабыней, хочешь стать госпожой? Что ж, я сделаю тебя знатной сеньорой, но только не моей сеньорой. Я по-прежнему буду для тебя всем, а ты останешься для меня никем. Ты будешь рядом со мной, но вместе мы уже не будем. Твоя кровь смешалась с моей кровью, и эта новая кровь принадлежит нам обоим. Но теперь твоя кровь будет смешана с кровью другого мужчины. Я всегда буду твоим сеньором, но ты моей сеньорой не станешь.

Кортес запрокинул голову и во весь голос закричал:

— Харамильо-о-о-о! Иди сюда, мой верный солдат.

Харамильо повиновался, и едва он успел подойти к костру, как Кортес схватил его руку и положил на грудь Малиналли со стороны сердца. Харамильо смутился и попытался убрать ладонь, но Кортес лишь сильнее прижал ее к груди Малиналли и сказал:

— Подойди ближе к этой женщине, ощути биение ее сердца, почувствуй ее кожу, ее волосы, ее глаза и губы. С этого дня она принадлежит тебе. Пусть эта женщина насытит тебя, удовлетворит все твои желания. Вот тогда и посмотрим, сможешь ли ты рядом с нею стать таким же, как я.


С этими словами Кортес рассмеялся — громко и преувеличенно весело.

Харамильо был его лучший воин, он доверял ему почти как самому себе. Он намеревался связать Харамильо по рукам и ногам и в то же время еще больше подчинить своей воле через волю этой женщины. К тому же к жене одного из самых близких своих друзей он мог относиться спокойнее и ровнее. Отдалив от себя Малиналли, лишив ее возможности обращаться к нему как к своему мужчине, он сможет использовать эту женщину, оказавшуюся неожиданно умной и рассудительной, в полной мере. В том же, что она ему еще пригодится, сомнений у Кортеса не было.

Харамильо изумленно посмотрел на Кортеса. Он не верил своим ушам. Он не знал, произнесены ли эти слова в опьянении, в бреду или же это просто насмешка. Но если во взгляде Харамильо и читалась неуверенность, то сердце его переполняла радость. Он поспешил отвести глаза. Ведь Малиналли и была той женщиной, обладать которой Харамильо мечтал уже так долго. Все началось в тот день, когда он невольно увидел, как Кортес овладел Малиналли на берегу реки. С тех пор он мечтал увидеть ее обнаженной и заключить в свои объятия. Пытаясь сохранять спокойствие, Харамильо спросил:

— Что ты делаешь, Эрнан? Зачем тебе нужно, чтобы я стал мужем Марины? Почему ты объявляешь об этом решении так неожиданно, без всякого предупреждения?

— Харамильо, не пытайся обмануть ни меня, ни себя, — ответил Кортес. — Уже давно, много дней, месяцев и лет Марина является к тебе в твоих снах. Ты уже ее супруг, потому что думаешь о ней непрестанно. Видишь, как горят звезды у нас над головами? Точно так же я вижу, как сгорает твое сердце от желания, когда ты смотришь на эту женщину, когда думаешь о ней. Я дарю тебе эту женщину. Взамен ты дашь Марине знатную фамилию и обеспечишь достойное положение моему сыну. Вот самое главное поручение, которое я могу дать тебе как верному другу. Мне нужна свобода. Помоги мне, Харамильо. Мое дело — идти вперед, меняя ход истории.

Свадьба Харамильо и Малиналли была отпразднована тотчас же, гостями стали воины отряда Кортеса. В ту же ночь молодой супруг, опьяненный вином и желанием, овладел женой несколько раз. Он ласкал ее грудь, покрывал поцелуями тело, растворялся в ней, изливал в лоно Малиналли всего себя… Лишь израсходовав всю долго копившуюся страсть и все силы, Харамильо наконец уснул.

Кортес тоже спал. Хмель свалил его с ног еще задолго до окончания свадьбы. Сон его был глубок и крепок. В этом забытьи Кортес и не заметил, как в ту ночь по его же собственной воле от него навеки отобрали немалую и едва ли не лучшую часть его самого.

Не спала в ту ночь только Малиналли. Уснуть ей не давало желание сгореть, испариться, обернуться улетающей к небу звездой, расплавиться, растаять в пламени солнца — так, как когда-то сделал Кетцалькоатль. Ей не хотелось больше быть самой собой. Она стремилась улететь, стать частью всего и ничего, ничего не видеть, не слышать, не чувствовать, не знать, ничего не помнить. Униженная, одинокая, она задыхалась от обиды и отчаяния. Как избавиться от этой боли, как успокоить смятение, в которое погрузилась ее душа, как искупить свою вину перед вечностью за то, что она по-прежнему остается в этом мире после того, как принесла людям столько бед и несчастий, она не знала.

Она вспомнила о тех мгновениях, когда ее уста соединялись в одно целое с устами Кортеса, когда мысли этого испанца и ее язык становились творцами нового мира. Язык соединил ее с этим человеком, и тот же язык по-прежнему разделял их. Язык был виноват во всем. Империю Моктесумы Малиналли разрушила своим языком. Благодаря ее словам Кортес сумел обрести союзников, которые и обеспечили ему победу. Малиналли нашла для себя достойную кару. Уже под утро она ушла из лагеря и, отыскав среди растений агаву, проколола себе язык длинным острым шипом. Из раненого языка закапала кровь. Малиналли хотелось верить, что так она сможет выдавить из своего разума весь яд черных мыслей, из тела — позор, а из сердца — боль и отчаяние. С этой ночи ее язык уже не будет таким, как прежде. Он не будет создавать прекрасные образы, не будет творить чудеса, донося слова до слуха собеседников. Больше ее язык не станет оружием, не станет инструментом завоевания и разрушения. Не будет он выстраивать сбивчивые мысли, облекая их в слова. Не поведает он никому о том, что происходило с нею и вокруг нее. Язык Малиналли, раздвоенный наподобие змеиного, распухший и искалеченный, не будет теперь орудием разума.


Оставшись без «языка», Кортес потерпел поражение в битве за Гибуэрас. Это поражение было встречено молчанием. Оно словно утонуло в повисшей вокруг Малиналли и Кортеса тишине. В реальность, в повседневный мир Кортес возвращался побежденным.
На корабле, на котором они возвращались из Гибуэраса, царили мир и покой. Стоя у борта, Малиналли смотрела на море. Ее завораживала эта бесконечность, это вечное движение, эти переливы красок. Она подумала, что это и есть лучший образ бога. Как и бог, море бесконечно, и взгляд человека не может охватить его целиком.

Малиналли вот-вот должна была снова стать матерью. В ее сердце поселилась благоговейная тишина. В этом безмолвии отчетливо слышались все звуки окружающего мира. Появление новой жизни внутри ее жизни вновь и вновь поражало Малиналли. У нее под сердцем, в глубине ее тела не просто зарождалось еще одно тело. Нет, ее душа порождала новую душу, отдавая частицу себя, но становясь при этом не беднее, а богаче. Это единство двух родственных душ представляло собой целую вселенную, равную всему земному миру с куполом небосвода, всем звездам, горящим на небе.

Прошло несколько дней, и Малиналли почувствовала, что у нее начались схватки. Сев на корточки у мачты, она легко и быстро произвела на свет своего второго ребенка. Дочь Малиналли родилась в пелене, сотканной из сплетенных друг с другом крови и света звезд. Малиналли вспомнила, что Марина — имя, которое дал ей Кортес при крещении, — связано с морем. Марина — это та, которая рождена морем, та, которая вышла из моря. Слово «море» было скрыто и в имени ее первенца — Мартина. Дочь же ее наравне с нею была рождена из чрева морского. Водой ее воды была эта девочка. Малиналли решила вернуть пуповину своей дочери морю — этому бескрайнему источнику жизни, из которого вышли все люди. Когда пуповина, скользнув из ее рук, упала в соленые морские воды, Малиналли почувствовала радость и облегчение. Несколько мгновений пуповина плыла по воде, пока одна из волн не поглотила ее. Море с благодарностью приняло то, что когда-то было его частью, что принадлежало ему по праву. Малиналли вдруг поняла, что вечность и мгновение — это одно и то же, только мгновение это должно быть особым — тем мгновением мира и покоя, когда все становится понятно и обретает смысл. Вот только выразить это в словах невозможно, ибо нет еще языка, нет слов, которыми можно было бы описать это мгновение. Онемевшая от переполнявших ее чувств, Малиналли взяла на руки свою новорожденную дочь и поднесла ее к груди, чтобы та вкусила молока, моря, любви, красоты окружающего мира и лунного света. В это самое мгновение она поняла, что ее дочь должна носить имя Мария — как та непорочная дева, ставшая матерью Бога. В Марии, в своей дочери, Малиналли видела обновленной саму себя. Вот почему, когда Харамильо спросил, не отдают ли женщины, кормящие ребенка грудью, самих себя, тем самым словно умирая, она без колебаний ответила:


— О нет! В эти минуты мы заново рождаемся.

Харамильо с радостью согласился назвать дочь Марией. Ему вспомнился случай из давнего детства. Однажды ему довелось вместе с родителями оказаться на похоронах одной из родственниц. Взрослые были заняты и не заметили, как маленький Харамильо подошел к гробу и посмотрел в лицо покойной. Его в равной мере потрясли неподвижность, холодность умершей и выражение величественного спокойствия на ее застывшем лице. Глядя на лишенное души человеческое тело, ребенок вдруг осознал, что смерть неизбежна, что все его близкие рано или поздно умрут, а когда-нибудь придет и его смертный час. Эта мысль наполнила его душу страхом. Он не хотел, чтобы те, кого он любит, умирали. Его разум отказывался смириться с этим. В поисках поддержки и помощи он посмотрел вокруг, и взгляд его упал на деревянную статую Девы Марии с младенцем на руках. Харамильо обратился к ней с немым вопросом: «Почему всё так? Почему всё, что живет, обязательно должно умирать?»

Ответа он не получил ни тогда, ни после, но с тех пор всегда с благоговейным почтением смотрел и на усопших женщин, и на кормящих матерей.

Харамильо нежно поцеловал дочь в лоб и погладил по голове жену. Малиналли вспомнила ту ночь, когда Кортес выдал ее замуж за этого человека. Она сама удивилась, что это воспоминание не причинило ей ни горечи, ни боли. Более того, она почувствовала нежность к Эрнану, этому маленькому невзрачному человеку, который хотел стать большим и великим — как само море. Она была благодарна ему за это казавшееся поначалу безумным решение. Харамильо был достойнейшим человеком и идеальным мужем. Учтивый, добрый, храбрый, верный, надежный… В конце концов, Кортес оказал Малиналли немалую услугу, отдалив от себя и сделав женой другого человека. Это замужество, возможно, спасло Малиналли от смерти. Она тоже готова была поверить, как и многие другие, что Кортес сам убил свою супругу, это не был несчастный случай или естественная смерть. Как знать, выйди она замуж за Кортеса, не окончилась ли бы ее жизнь такой же страшной смертью. Этот конкистадор-завоеватель с большим уважением относился к тому, что досталось ему в бою, чем к искренне любящим его людям. Он готов был убивать женщин, лишь бы они принадлежали ему, а не кому-нибудь другому. Наверное, Кортес любил ее — не так, как ей бы того хотелось, но любил. Но эта любовь не могла дать ей вожделенную свободу или уберечь от смерти. А может быть, это была вовсе не любовь. Кортес относился к ней как к добротно сделанной вещи, как к надежному и удобному инструменту. Может быть, именно это вызывало в нем вспышки страсти, и до поры до времени он вынужден был беречь Малиналли. Как «язык» она была нужна ему едва ли не больше любого из офицеров и воинов его отряда, едва ли не сильнее, чем все близкие ему люди.


«Для чего судьба связала меня с этим человеком, имя которому — бездонная пучина? — спросила себя Малиналли. — Какие звезды спряли нить наших судеб? Какие боги и стихии соткали ткань наших жизней? Как случилось, что мой бог встретился с его богом? Когда они договорились о нашей встрече? Сын, зачатый от его семени, был выношен в моем чреве. Из моего же чрева появилась на свет и моя дочь — опять по его воле, по его безумному капризу. Не я, но он выбрал мужчину, который стал отцом моего ребенка. Как получилось, что я ему по-прежнему благодарна? Если бы не он, я никогда не осмелилась бы посмотреть на другого мужчину. Он сам подарил мне человека, который был связан со мной незримыми нитями, пребывал во власти моих глаз, моего тела, моих слов и моих мыслей».

В тот миг тело Малиналли обернулось жидкостью — молоком в груди, слезами в глазах, потом на коже, слюной во рту и священной водой благодарности.

Когда нога Малиналли вновь ступила на твердую землю, сердце ее стучало сильнее священного барабана. Она сгорала от нетерпения. Больше всего на свете в этот миг она мечтала увидеть сына. Она хотела вновь обнять ребенка, которого согласилась оторвать от себя, подчинившись воле другого человека и уйдя вместе с его воинами. Тот, кто заставил ее сделать этот выбор, всегда добивался своего, действуя вопреки ее воле, ее желаниям, ее материнской нежности. Военный поход закончился поражением. И Малиналли тоже ощущала себя сломленной изнутри. Она не могла простить себе, что оставила сына, когда он нуждался в ней больше всего. Он должен был расти и крепнуть в ласковых лучах материнской любви, должен был познавать мудрость предков с помощью ее слов и рассказов. Ему нужна была ее ласка, взгляд ее глаз, нужны были минуты и часы молчания — когда матери и сыну не требуется слов, чтобы выразить свои чувства. Потерянное время, безвозвратно ушедшее молчание, нерастраченные улыбки и нежные прикосновения отзывались в сердце нестерпимой болью. Так же, как когда-то ее мать, она бросила своего ребенка, живое существо, которому сама даровала жизнь.


Приветственные церемонии показались ей бесконечными. Одна за другой следовали торжественные речи, которые ей приходилось переводить. Бросить все и убежать она не имела права. Наконец, когда она направилась к дому родственников Кортеса, где Мартин был оставлен на время военной экспедиции, ее охватил страх — страх перед расплатой, страх увидеть в глазах сына то безразличие, с которым она так недавно смотрела на собственную мать.

Ребенок играл во дворе под ласковыми лучами солнца, среди деревьев и лужиц, оставшихся после дождя. Малиналли тотчас же узнала сына. Он вырос и уже сам мог лепить фигурки из грязи и глины, создавая свой фантастический мир, в котором, к огорчению Малиналли, ей пока не было места. Мартин был так же красив и очарователен, как тогда — когда она в последний раз видела его. Он был таким же… но в то же время совсем другим. Она сразу заметила, что некоторые жесты и движения он когда-то перенял у нее, но манерой поведения Мартин гораздо больше походил на отца. Гордость и даже надменность читались на его лице сквозь еще почти младенческую невинность и открытость. Было видно, что этот ребенок может быть капризным и попросту несносным, а еще — загадочным, полным неожиданных эмоций, цветов и оттенков. Таким он был — ее сын, которого она так давно не видела.

Она пошла к нему, переполненная любовью и нежностью. Как давно она мечтала об этой встрече, как хотела прикоснуться к нему, ощутить его кожу своей кожей, его сердце — своим сердцем. Ей хотелось в один миг стереть эти долгие месяцы пустоты, загладить свою вину перед сыном, сделать так, чтобы он навсегда забыл об этой горькой для них обоих разлуке.

Едва Малиналли подошла к мальчику, едва успела произнести его имя и прикоснуться к нему, как Мартин посмотрел на нее будто на чужого человека и бросился бежать. Малиналли в порыве ревности, злости на саму себя, в отчаянии, почти в безумии кинулась вслед за ним, требуя во весь голос, чтобы он остановился, послушался маму, ведь она так соскучилась по нему. Мальчик побежал еще быстрее, словно хотел скрыться от неминуемой опасности, от того, кто несет беду. Он словно решил спрятаться от этой женщины раз и навсегда — так, чтобы она никогда его не нашла.


Так и бежали они вдвоем по двору в сторону дома — ребенок и его мать. Чем быстрее бежали они, тем страшнее становилось мальчику, и чем больше он ее боялся, тем больше злилась Малиналли. Гнев и злость пытались догнать страх, боль и раны догоняли свободу, грех и виновность бросились в погоню за невинностью.

Наконец Малиналли удалось схватить сына и с силой прижать его к себе. Она невольно сделала ему больно. Мартин со страхом посмотрел ей в глаза и расплакался. Этот плач был громким и пронзительным — будто остро отточенный клинок. Такому клинку было нетрудно вонзиться прямо в сердце. Плач сына, его крик открыли в материнском сердце незаживающую рану. В это невозможно было поверить: брошенный малыш ранил презрением и страхом бросившую его мать, когда-то в детстве уже пережившую эту трагедию. Малиналли вдруг ощутила, что вся ее нежность и вся любовь, которую она хотела излить на сына, превращается в невыносимую муку для них обоих. Тогда в порыве отчаяния она ударила мальчика по щеке. Она хотела заставить его замолчать, не дать вновь убежать от нее. Голосом, звучавшим для малыша подобно раскатам грома, она прокричала:

— Мальтин, сынок! Не убегай от меня!

— Я никакой не Мальтин. Меня зовут Мартин. И я не твой сынок.

Малиналли готова была вырвать себе язык, разорвать его, растерзать, сделать гибким, чтобы наконец научиться правильно произносить это проклятое «р». Не помня себя от обиды, нанесенной словами сына, Малиналли перешла на язык науатль, чтобы не было преград для ее мыслей и чувств:

— Неужели ты уже забыл меня? Я уже исчезла из твоей памяти? Но я тебя не забыла. Все это время я хранила твой образ в своем сердце. Я произвела тебя на свет, ты мой сын, ты моя самая большая драгоценность, мой самый яркий плюмаж, самое красивое ожерелье.

Мальчик перестал плакать и удивленно посмотрел на нее — он почти не понимал, что она говорит. Давным-давно уже никто не говорил с ним на языке его матери. Но он не мог не почувствовать той силы и страсти, с которыми к нему обращалась эта женщина. Он понял язык тела, жеста и взгляда.


Посмотрев Малиналли в глаза, он замер, словно зачарованный. Несколько мгновений мать и сын смотрели друг на друга, и ребенок узнавал в глазах женщины, показавшейся ему незнакомой, свои глаза. Это молчание было недолгим. Мартин снова заплакал, но теперь уже совсем по-другому, словно желая выплакать, выгнать со слезами всю злобу, какая могла накопиться в душе четырехлетнего ребенка. Он вывернулся из объятий Малиналли и вновь бросился бежать, крича во весь голос:

— Отпусти! Я боюсь! Уходи! Не хочу, чтобы ты сюда приходила! Я тебя не люблю! Я тебя ненавижу!

Эти слова еще сильнее и глубже ранили Малиналли. Она вновь бросилась вдогонку за мальчиком. Тот бежал со всех ног и отчаянно кричал:

— Палома-а-а-а! Мама Палома!

Услышав, что ее сын называет другую женщину мамой, Малиналли словно обезумела. Она не верила своим глазам. Ее сердце билось как барабан, возвещавший начало войны.

Мартин подбежал к незнакомой женщине и, забравшись к ней на руки, крепко обнял. Сердце Малиналли едва не разорвалось. Израненная душа стонала и корчилась от боли. Никогда еще ей не было так страшно и больно. Даже в самом тяжелом сне ей не могло такое привидеться. Она вырвала ребенка из рук Паломы, не замечая, что малыш, сопротивляясь, бил и пинал ее. Прижав его изо всех сил к груди, она побежала прочь, только бы скорее оказаться с ним вместе дома.

Мальчик плакал и плакал — до тех пор, пока в глазах его оставались слезы, пока не затих вконец охрипший голос, пока природа не взяла свое. Неожиданно он уснул.

Тогда плакать начала Малиналли. Ее глаза распухли и покраснели от слез. Час шел за часом, и тишина в ее доме воцарилась не скоро. За окном уже стемнело, и на небе появились луна и звезды. В лунном свете Малиналли казалась такой же слабой, беспомощной и невинной, как тогда, когда ей было четыре года. В ту ночь она снова стала маленькой девочкой — девочкой, напуганной тем, что любовь может обернуться ненавистью и предательством, что плоды могут не признать породившего их семени, что звезды могут отречься от породившего их неба.


Она посмотрела на крепко спавшего сына. Сама не зная почему, Малиналли вдруг вспомнила своего отца, которого никогда не видела, но чье незримое присутствие ощущала в течение первых лет жизни.

Подойдя к Мартину, она осторожно, чтобы не разбудить малыша, погладила его по голове. Тот вздрогнул и зашевелился. Испугавшись, что он проснется, Малиналли начала тихо наговаривать колыбельную, слова которой складывались сами собой.

— Сынок мой, малыш мой, мое крылышко колибри, моя жадеитовая бусинка, мое бирюзовое ожерелье. Глаза лгут и ошибаются. Они видят то, чего нет, и не видят того, что есть. Посмотри на меня так — не открывая глаз. Только так ты увидишь меня, вспомнишь меня и поймешь, как сильно я тебя люблю. Было время, когда я перестала видеть мир своими собственными глазами. Как сильно я ошибалась!

Только в детстве мы можем смотреть на мир открыто и видеть истину. Только в детстве мы говорим правду, потому что говорим то, что думаем и что чувствуем. Только в детстве мы не предаем ни окружающих, ни самих себя. Только в детстве мы не пытаемся идти наперекор самой природе.

Я теперь — всего лишь твои глаза, которые оплакивают твои страдания и твою боль. Когда ты плачешь, я задыхаюсь, ты же, вытирая слезы, стираешь из памяти воспоминания обо мне. Ты, малыш мой, всегда будешь жить в моем сердце, что бы с нами ни случилось. Ты всегда будешь в моей душе, рядом с моей бабушкой, рядом с моими богами, рядом со священными древними заклинаниями. Я подарила плоть твоей бессмертной душе, я омыла твою кожу слезами — слезами радости в тот день, когда Великий Господин всех миров даровал тебя мне.

Мальчик спал, глаза его были закрыты, но в такой слепоте человек видит лучше, чем с открытыми глазами. Малиналли казалось, что сын слушает ее, что он готов простить ее и вновь полюбить.

— Если бы я знала, что ты любишь меня, понимаешь меня, что я для тебя не чужая, что ты меня не боишься, что когда я рядом, тебе не больно, я с радостью отдала бы все на свете, даже свою жизнь. Мне не нужно ничего в этом мире, я хочу только одного: чтобы ты, моя кровиночка, мой ребенок, выношенный у меня под сердцем, согласился принять мою любовь.


Малиналли нежно поцеловала закрытые глаза сына и запела ему старинную колыбельную на науатле — языке своих предков. Под эту песню маленький Мартин не раз когда-то засыпал у нее на руках.

Казалось, память ребенка встрепенулась при звуках знакомой песни. Он узнал ее, и в этот миг комната озарилась новым, неярким, но теплым и нежным светом. Это голубоватое свечение исходило из сердца Малиналли. Оно окутывало, обволакивало малыша, передавая ему волны любви, исходившие от матери. Даже во сне, измученный и уставший от слез, он вдруг улыбнулся, и эта улыбка сказала Малиналли больше, чем любые слова. Для нее эта улыбка стала мгновением любви, перевесившим на весах ее души все долгие месяцы разлуки. Сердца матери и ребенка исполнились гармонии.

Малиналли так и не заснула, просидев у колыбели сына до самого утра. Когда солнечные лучи осветили лицо Мартина, он проснулся и открыл глаза. Взглянув на мать, он уже не заплакал, не испугался и не попытался убежать. Он долго и внимательно смотрел на Малиналли, а потом, так и не сказав ни слова, снова уснул.

Мартин, точь-в-точь как и его слепая прабабушка, понял, что взглядом можно передать и выразить иной раз больше, чем словами, что, не сказав ни слова, можно увидеть самое важное.

Малиналли тоже знала это, знала давно, с самого детства. В течение многих месяцев, не видя сына, она мысленно рисовала себе его образ. Она видела его внутренним взором едва ли не более отчетливо, чем сейчас. Вдохновленная, Малиналли заговорила с сыном по-испански и впервые за все эти годы ощутила красоту родного языка Кортеса. Она мысленно вознесла хвалу и благодарность богам за то, что они подарили ей эту возможность выражать свои мысли и чувства. Этот некогда чуждый язык помогал ей теперь, дарил материнскую любовь сыну, прожившему большую часть жизни без нее.

Серебряная нить, когда-то соединявшая Мартина и Малиналли и затем оборванная, вновь протянулась между ними, как звонкая струна.




<< предыдущая страница   следующая страница >>